Таня Валько - Арабская жена
— Курву себе притянули, кобели, — удается мне выхватить из потока быстро выплевываемых слов.
— Они думают, что мы такие глупые, как они мудрые, — верещит другая. — Будут теперь ею пользоваться под нашим боком!
— Через мой труп! Убьем стерву, не успеет глазом моргнуть!
Я усмехнулась про себя: «Женщина, ты даже не знаешь, как бы мне этого хотелось. Прошу, сделай доброе дело». Лежу и жду, когда же все кончится, лишь бы побыстрее.
Вдруг к деревенским бабам присоединяется дед, он молотит их по плечам палкой, которая служит ему тростью, и кричит. Хорошо же тут относятся к женщинам! Интересно, как в таком случае обойдутся со мной? Дед, однако, встал на мою защиту, не знаю только для чего.
Может, Ахмед оставил меня здесь на время, может, как только все утихнет и я приду в себя, он вернется за мной? Но уже в следующий миг мысленно ругаю себя: «Ты просто кретинка! Этот мужчина разрушил тебе жизнь, как можно на него рассчитывать? Ты ослица! Неужели успела забыть все зло, все дерьмо, в котором он вывалял на тебя? А что с девочками?!» Эта мысль, впервые после изнасилования появившаяся моей голове, вдруг превращается в огромный красный болезненный цветок, который затмевает все мои чувства. Боже мой, как же я могла забыть о детях, как будто бы они вообще не существовали! Словно сумасшедшая, я хватаю себя руками за голову, начинаю рвать на себе волосы и бить ладонями по лицу. Ногтями раздираю себе лоб, щеки и шею, чувствую себя раненым зверем. Поток ледяной воды, который вдруг обрушивается на меня, сбивает дыхание.
Не знаю, как долго я валялась в луже воды и собственных выделений. Время от времени меня будит пронизывающий холод ночи, и тогда я поворачиваюсь с боку на бок, стараясь натянуть одеяло и вонючее сено на дрожащее от холода и горячки тело. Через некоторое время начинаю чувствовать, что кожа чешется. Бездумно чешусь, пока пальцы не начинают скользить по липкой коже. Никто не заглядывает в чулан — разве что меня оставят тут умирать. Только почему меня так долго мучат, не лучше ли было бросить едва живую женщину в безлюдном месте, где ее мгновенно разодрали бы дикие собаки?
С трудом открываю опухшие от соленых слез глаза. Губы у меня словно надутые, а язык стоит колом. Однако до меня долетает какой-то чудесный запах. Из-под полузакрытых век вижу дымящуюся металлическую собачью миску, которая стоит на уровне моего лица. Не могу поверить, что это правда, но осторожно ощупываю все перед собой. Когда еда оказывается настоящей, хватаю миску обеими руками и, обжигаясь, пожираю все, как зверь. Подливка течет по моему подбородку. Кажется, кто-то спас мне жизнь, и я, довольная, падаю на глиняный пол и проваливаюсь в теплый долгожданный сон. Когда снова открываю глаза, вижу в сумраке какое-то странное существо, напоминающее животное.
— На, на. — Оно трогает меня осторожно, одним пальцем. — Моя, моя. — Показывает на таз. — У тебя есть вода, еще теплый, — говорит странным, каким-то жужжащим голосом. — На, на, jalla, — подгоняет меня. — Вода с мукой, как для деты. Ты гнить, блондинка, ты должна умыть в та вода.
Не знаю, какого пола мой спаситель, но подозреваю, что это молодой парень, хотя волосы у него до плеч. Не понимаю также, почему он так странно разговаривает, может, думает, что я не знаю арабский? Или ему кажется, что с нарушением грамматики его речь легче воспринимается? Сгорбившись, направляется к выходу и бросает мне длинное серое полотно или кусок ткани, в которую заворачиваются здешние женщины.
Медленно сажусь и, промыв глаза скользкой и пахнущей травами водой, осматриваю свое тело. Синяки успели пожелтеть, но между припухшими пластами коросты на ногах и плечах видны следы царапин. Не обращаю внимания на мой внешний вид, потому что мне это безразлично. Может, потому что двигаюсь, улавливаю кисло-сладкую вонь гниющей плоти. Хочешь не хочешь, нужно помыться. После того как я оттерла все тело и помыла скользкую от жира и засохшей крови кожу на голове, я, довольная, села в таз и стала отмачивать мои наиболее израненные органы. Боли в промежности я больше не чувствую, но вода мгновенно окрашивается в ржаво-красный цвет. Вода уже холодная и поэтому, наверное, приносит мне прекрасное успокоение. Кажется, будто маленькая искорка жизни снова начинает тлеть во мне, заставляя упрямо двигаться от края пропасти, и не знаю, почему это происходит, ведь душа моя давно умерла. Вытершись и переодевшись, выглядываю во двор и щурю глаза, хотя солнце уже заходит, медленно опускаясь к горизонту, лучи его косые. Мир выглядит так, словно его кто-то отполировал. Воздух прозрачен, а краски насыщены. Из-за дома доносится блеяние скота, смех женщин и визг детей. Меня овевает запах песка, обычный для пустыни, но еще приятнее аромат готовящегося ужина. Различаю запах жаренных на оливковом масле лука, помидоров, перца и жирной баранины, вдыхаю аромат теплых хлебных лепешек. Не помню, ела ли когда-нибудь что-либо подобное, но сейчас отдала бы королевство за еду, к которой раньше в жизни не притронулась бы.
Душа моя уходит в пятки, но я медленно иду на запах. Может, смилостивятся и что-нибудь мне дадут. За домом на небольшой террасе у пластикового стола, застеленного скатертью, в последних лучах солнца греется и лакомится хорошей едой не менее пятнадцати человек. Женщины, закутанные в длинные цветные полотнища, старые бабки в белых простынях, мужчины в белых галабиях — все как по команде поворачиваются в мою сторону. Разговоры и смех стихают. Малые дети подбегают к своим близким и прижимаются к их ногам, как будто увидели привидение. Стою и жду их дальнейшей реакции.
— Imszi barra. — Осанистая баба средних лет отрывается от стола и направляется ко мне, размахивая руками.
— Ja saida, ja saida… — Я стараюсь быть как можно более милой и употребляю те слова, какие приняты для вежливого обращения к деревенским женщинам. Сейчас за миску еды я готова назвать ее даже королевой.
— Говорю же, деваха, иди сюда, — злобно, но уже немного менее грозно, обращается ко мне женщина. Ее речь грамматически неправильная. Может, таков здешний диалект?
— Ana nibbi mandzarijja! — Я уже просто умоляю, глотая потоки слюны, которые меня заливают. Я, должно быть, выгляжу как оголодавшая, побитая собака, так как вся семья смотрит на меня хоть и свысока, но с явной жалостью.
— Рабия! — кричит дед, с которым я познакомилась раньше. — Дай же ей миску еды, ради Аллаха, ведь это пытка.
Легко ему давать милостыню — ведь я собственными глазами видела пачку денег, которую он получил от Ахмеда. Я уже хочу отойти, когда юная девушка лет четырнадцати, довольно приятная на вид, подбегает ко мне с полной до краев миской тушеного ягненка. Может, здесь, в этих тяжких условиях, хотя бы у некоторых есть сердце?
— Na, na. — Она всовывает мне в руки тонкий плоский хлеб и бежит к стене, где лежит старое ненужное покрывало.
— Сидеть тут, тут твое место, — говорит она наконец, но смотрит, однако, волком.
— Mafisz szughul, mafisz mandzarijja. — Агрессивная хозяйка водворяется на свое место у стола и время от времени с неприязнью поглядывает на меня.
— Я могу работать, но до этого должна восстановить силы, по крайней мере хоть немного, — говорю я на чистом арабском языке, обращаясь ко всей семье, и начинаю есть, помогая себе пальцами и хлебом.
Слабоумный ухажер
Моя жизнь в оазисе Ал Авайнат, что у подножия гор Акакус, медленно превращалась в рутину. Хочешь жрать, должна работать — простое правило. Но работа здесь — это не игра, это не клуб в польской школе в Триполи или уборка в посольстве.
Встаешь вместе с курами, то есть с восходом солнца. Потом семья расходится по комнатам для молитвы и чтит имя Аллаха так долго, что я успеваю приготовить завтрак. Детвора крутится под ногами, а я стараюсь никого из детей не обварить и не растоптать. Боже, сколько эти люди могут съесть! И каждый что-нибудь свое. Взрослые, по большей части мужчины, макают тонкий хлеб — питу — сначала в оливковое масло, потом — в смесь трав, za’tar, и, наконец, в солоноватый творожок — lebneh. Заедают это сладким луком, оливками и помидорами, которые здесь редки и за которыми нужно ехать аж в Гхат — большой оазис. Запивают это все гектолитрами зеленого чая, к приготовлению которого меня еще не допустили. Женщины и девушки объедаются сладкими ватрушками — дрожжевой лепешкой, жаренной в большом количестве масла, политой медом и посыпанной кокосовой стружкой. Иногда их просто смазывают джемом. Женщины слизывают текущий по рукам жир. Для парней я научилась делать такие же лепешки, только с желтым сыром или яйцом внутри. Детвора предпочитает кускус или кашу burghul, политую козьим молоком. Такая себе наша овсянка. Приготовить все это вовремя для многочисленной семьи не так-то просто. Поэтому я встаю раньше всех. Меня ежедневно будит дед, который утром любит пи́сать на лоне природы и для своих дел присмотрел место около моего шалаша. Каждый второй или третий день убираю дом — к счастью, он не такой большой, как наша вилла в столице. Это маленькая одноэтажная хибарка из песчаника с прекрасным видом с крыши, на которой развешивается стираное белье, а если улыбнется счастье, можно себе урвать минутку подремать. Панорама сумасшедшая. Вдали виден большой горный массив, верхушки которого не острые, а как бы срезанные, их можно сравнить с мощным приземистым столом. Цвет у гор всегда темный, они никогда не зеленеют, и здешних детей пугают живущими там джиннами.