Анатолий Тосс - Американская история
В целом казалось, что Марк все тот же, не постарел и не изменился особенно, хотя что можно сказать по газетной фотографии?
Я изучала ее с полчаса, а потом с обидой, что все кончается, перешла к статье. Она была разбита как бы на две части: в первой рассказывалось о Марке, а во второй было напечатано интервью с ним.
Оказывается, Марк выпустил сборник стихов, написанных им за последние два года, и сборник этот, говорилось в статье, стал событием в жизни английской интеллигенции и пользуется заметным успехом. Я удивилась и термину «английская интеллигенция», и тому, что стихи где-то все еще могут пользоваться успехом. Там было много других хвалебных — витиеватых и выпендрежных — слов, которые всегда используют журналисты от искусства, считая, видимо, что об искусстве надо писать замысловато, что простые слова лишены красоты и потому, дескать, искусство упрощают.
Из всего навороченного я поняла, что сборник скоро выйдет в Америке и что стихи отличаются новизной и нестандартностью стихосложения и глубиной ассоциативной мысли. Я пропустила прочие, не имеющие смысла рассуждения автора, которые я все равно не могла понять. Не из-за сложного языка, слова-то я понимала, но вот сложить их в смысловую конструкцию, называемую предложением, мне не удавалось. Может быть, я отвыкла от вычурно-претенциозного слога, а может быть, во мне именно так, подсознательно, проявилась предвзятость к автору статьи, особенно когда я убедилась, прочитав имя, в его феминной принадлежности. Или я просто не могла сконцентрироваться, потому что меня тянуло, безудержно тянуло к интервью, где пусть искаженное редакторской правкой, но все же было напечатано слово Марка. И я перестала себя сдерживать.
Вопросы мне тоже показались дурацкими, но два из них задержали мое внимание.
В первом журналистка, ссылаясь на критиков, утверждала, что Марк во многих своих стихах создал новый, необычный, но чарующий стиль. А затем, не зная, видимо, как из собственного утверждения составить вопрос, спросила, как Марк может такое мнение прокомментировать.
Марк скромно признался, что это не его задача — судить о новизне подхода, но сказал, что придумал технику создания стихов, когда они как бы вытачиваются из прозы. Он сравнил свой подход с созданием мраморной скульптуры, когда скульптор очень внимательно и кропотливо подбирает кусок мрамора, ища в нем заложенную форму и нужную структуру, вплоть до мельчайших прожилок, и лишь потом начинает вытесывать, выстукивать и вытачивать его в соответствии со своей идеей, придавая камню нужные линии, сгибы и округления.
«Так же и стихи, — сказал Марк. — Если что-то, какая-то тема волнует меня долго и настойчиво, она начинает выражаться глыбой мрамора, которую, впрочем, тоже сложно найти и вырубить. Я выписываю ее, скорее, как прозу, не стесняясь отсутствия стихотворной формы и рифмы, мне требуется нечто другое, скорее, прожилки; видение будущей структуры для меня на данном этапе важнее, чем ее словесное выражение.
А когда глыба вырублена, я начинаю работать над самой скульптурой, то есть над стихотворной формой — кропотливо и настойчиво. Но теперь, когда суть заложена и я не боюсь ее потерять, форма зависит от моего неторопливого решения, насколько закруглять линии и выделять сгибы или оставлять частично красоту природного камня. Каждый раз я чувствую по-разному, и каждый раз рождается свой непохожий конгломерат».
Я читала и думала: нет, он точно не изменился, конечно, он всегда останется собой. Но глаза мои тем не менее опережали мысли, и спешили и метались, и снова возвращались, начиная заново, боясь упустить самое важное для меня.
Журналистка попросила Марка объяснить, как это он, известный и многообещающий, как она выяснила, ученый, оставил науку и занялся поэзией. Я читала ответ Марка и улыбалась.
«Знаете, — сказал он, — у меня есть близкий друг и в прошлом коллега, — мне понравилось, что он употребил „есть“ к „другу“, а «впрошлом» применил только к «коллеге», — и вообще важный в моей жизни человек, у которого я много перенял: и легкость, и простоту, и многомерное, очень другое, особое отношение к жизни».
Не может быть, чтобы он про меня, подумала я, и глаза мои моргнули от подлой сентиментальной влажности.
«Так вот, — я еще могла читать, хотя все немного расплывалось, — она сказала однажды, что творчество состоит из двух талантов: таланта восприятия жизни и таланта выражения этого восприятия».
Надо же, запомнил, подумала я, и мне пришлось провести рукой по глазам. Это даже не были слезы, просто набухшие глаза.
«Очень точное замечание, — читала я дальше слова Марка. — Знаете, можно родиться с талантом атлета, или певца, или математика, или каким угодно другим талантом, но можно родитьсяс талантом творчества вообще. Это такой же, как и все остальные, талант, ничем не хуже, разница только в том, что он не ориентирован ни на что конкретное. А если он содержит в себе в равной мере и талант восприятия жизни, и талант выражения, то он может быть приложен к любой человеческой сфере, а потом, со временем переориентирован, а потом опять при желании перенесен в другую область и так далее. Все зависит от склонностей человека, от того, что его привлекает. И если присутствует стремление и, наоборот, отсутствует страх рискнуть, то почему бы себя не попробовать в разном. И хотя вероятность успеха невелика, но она ведь тем не менее существует. Да и потом, в чем он — успех? Может быть, сам факт попытки уже достаточное основание для успеха».
Марк, думала я, как это на него похоже! Вот он и здесь придумал что-то свое.
На следующий день я полетела в книжный магазин, но сборника не нашла. Его названия даже не было в компьютере, видимо еще не вышел в Штатах, и мне пришлось заказывать его а потом я ждала недели три, пока он не прилетел из самой что ни на есть Британии.
Я читала стихи Марка к странно узнавала наши ранние и поздние разговоры и споры, даже ссоры, я узнавала себя и, как ребенок, не знала чего мне хочется больше—плакать или смеяться. И я плакала и смеялась иногда одновременно.
Действительно, думала я, он сказал правду в этом интервью: не только он изменил мою жизнь, но, может быть, и я тоже хоть в какой-то малюсенькой мере повлияла на его жизнь. И почему-то от этой по-своему корыстной мысли мне становилось немного сладковато внутри, и улыбка одолевала слезы.
Несколько стихотворений были настолько про нас, про наши впечатления, мысли, которыми мы тогда делились друг с другом, что я переписала их и решила сделать частью этих записок.
Стихи ведь в отличие от прозы сродни музыке, их трудно читать в первый раз, они требуют большего напряжения, большей умственной и душевной работы, иногда нелегкой. Но потом, когда вникнешь, они, опять же, как музыка, не могут приесться, надоесть, наоборот — чем их больше сначала читаешь, а потом бормочешь про себя по памяти, тем большим смыслом обрастает каждое слово, тем больше роднится, становится ближе тебе, сначала, может быть, скрытая
ритмика стихотворения.
И вот, в который раз склонившись поздним вечером над книжечкой Марка, я снова читаю ее, но уже могу не всматриваться в строчки. Я поднимаю глаза и устремляю их в зовущее пламя камина и думаю, вернее, выхватываю своим чувством, что он, Марк, собственно, стал самым большим в моей жизни поражением. Но, с другой стороны, понимаю я, нельзя же быть все время победителем.
Что может понимать и чувствовать победитель, кроме звока фанфар? Что эти фанфары могут открыть нового в его жизни? Ничего.
Только проигрыш заставляет тебя остановиться, и задуматься, и вглядеться, только проигрыш оттачивает чувственность и углубляет видение, и делает более обостренной интуицию.
Что может хотеть победитель, когда захватывает город,
Кроме разрушения, кроме чужого добра и женщин?
А вот побежденный, который отступил и оставил в городе жену, детей и дом, он начинает страдать, желать и надеяться, и ему открывается про этот мир что-то новое, о чем он раньше не догадывался, когда сам входил в чужие города.
И это странно, но поражения, если все же от них удается оправиться, в результате поднимают выше, чем победы, и только через поражение можно, как ни парадоксально, прийти по-настоящему к большой победе и оценить ее вкус.
Марк — мое поражение, через него я познала мир, и жизнь, и себя, и это поражение со временем и с пониманием стало дороже всех моих побед, и я берегу его — чувство его, память о нем, как не берегу память ни о чем другом.
Мне позвонил Рон, он часто звонит мне на правах старого приятеля. Как ни странно, это его смешная теория тогда, давно, подтолкнула меня к моему выбору. Впрочем, может быть, теория была и не его, может, ему ее подсказал Марк, не знаю, никогда не спрашивала, а теперь уж точно не имеет никакого значения.
В любом случае он сообщил, что разговаривал с Марком по телефону, и тот сказал, что планирует приехать через пару месяцев, и попросил передать мне привет, что он, Рон, этим звонком и делает. Я вспомнила, как Зильбер мне однажды сказал, что жизнь почти всегда дает второй шанс.