Глеб Горбовский - Первые проталины
На этот раз к очередным смотринам Дашиного избранника в таборе готовились основательно. Как к свадьбе. Даша показала Афанасию Кузьмичу паспорт со штампом, и все сразу засуетились, как будто от этого знака эфемерного зависело, быть или не быть Даше счастливой.
Свадьбу Даша играть не собиралась, потому что ощущала себя противницей всякой игры (кроме игр детских). Аполлон ее в этом ощущении вдохновенно поддержал. Банально, пошло, тускло — все эти «горько!», подарки, униформа с фатой и непременным черным костюмом, — все это по мнению Аполлона, а ежели быть точным — по мнению Шишигина, все это не что иное, как издержки стадности: по принципу «не хуже, чем у других». А личность-де тем и драгоценна, по мнению дуплиста, что не разменивает себя ни при каких обстоятельствах, даже при самых знаменательных в биографии субъекта.
— И как же прикажешь именовать событие? — допытывался у Игнатия Шишигина Аполлон. — Что это — смотрины жениха, то есть теперь уже мужа? Или просто на чай-кофий соберемся? На посиделки? Все-таки поженились мы… в известной степени. И не с кем-нибудь, а с Дашей Тимофеевой! Которую ты уважаешь. Хоть она и не прельстилась моей фамилией, оставшись при своей девичьей. Теперь вот к ее родителям надобно заявиться. Впервые. Но каким, собственно, образом? Под каким символом, под каким заголовком все это происходить должно? Спокойнее как-то под… заголовком.
— А ты что же, билеты пригласительные печатать собираешься?
— Зачем же? Мне чисто психологически необходимо уяснить. Оконтурить словесно, чтобы потом на это слово опираться, как на костыль. В минуты самопотерянности.
— Так и назови: событие. Приглашаю вас на событие. Или — на раунд, ежели по-иностранному. А ежели официально: визит вежливости. Дурак ты, Аполлоша, непроходимый. Как тюменская тайга. Назови субботник. Девишник. Пикник. Междусобойчик. Банкет! Беседа. И развесь все это по стенам своей черепушки изнутри.
— Во! Неплохо: беседа! Что-то древнерусское и одновременно интимное. Так и запишем.
— Да где запишем-то?! — окрысился, рыжие зубы в рыжих усах показал Шишигин.
— А в уме. В сознании-подсознании. В звучании мысли. Кстати, на «беседе» я намерен кое-что исполнить. Свое, оригинальное, новое и, можно сказать, выстраданное.
— Смотри, не облажайся, лабух. Песнюшек своих не вздумай петь. Оскандалишься. Навредишь. И вообще — помалкивай чаще. На «беседе». Они тебя раскусят моментально, рассекут, как дыню гнилую, потому как разглядывать примутся, разнюхивать, ощущать всеми фибрами… А все почему? Потому что лицо у тебя редкой красоты мужской… Вот ты и ограничься показом лица. А я тебе помогу.
— Не смей! — рыкнул Рыбкин, довольно-таки естественно возмутившись.
— Да вовсе я не о прописке… Хотя куда ты без нее денешься, без жилой-то площади? На столпе Александрийском не устоишь: ветром сдует, дело-то к зиме. Я тебе о внедрении в их сердца толкую. Так что смирись, гордый человек, и не вякай, когда тебя само ходячее добро, по фамилии Шишигин, облагодетельствовать вознамерилось.
Ксении Авксентьевне Даша так и не смогла толком объяснить, что это за «простецкую беседу за чаем» решили они с мужем Аполлоном в ближайшую пятницу в таборе провести. Старушка все эти хитросплетения словесные приняла за неуемную деликатность молодых, не имеющих, вероятнее всего, достаточно средств, чтобы сыграть свадьбу, как положено.
Тогда смекалистая родительница решила собственными силами обставить «беседу» и для этой цели принялась в назначенный день с пяти часов утра печь пироги, крошить и заправлять доступной всячиной салаты, заливать в графины натуральные соки и морсы, отсылать Нюру Хлопотунью в «Север» за тортами, а в газовую духовку посадила загорать огромного гуся-гуменника, напоминавшего детеныша страуса, начиненного яблоками, курагой, инжиром и всяческими благими травами и намерениями.
Афанасию Кузьмичу поручено было проявить инициативу по части горячительных напитков, что он и сделал, доставив оные на своей фонарной машине в обеденный перерыв.
Даша просила родителей не звать гостей: «Кто окажется в доме, того и за стол!» Однако же народ кое-какой подсобрался, потому что и в прочие дни прихожан хватало, к тому же слушок о Дашином окончательном увенчании за стены табора просочился — вот тебе и гости — выходи встречай. Помимо завсегдатаев, на «беседу» пришли неожиданные люди: какая-то деревенская бабка по псковской, фонарно-отцовской линии, из глухой деревни Пеньки, из такой глухой, что в официальных списках населенных пунктов уже не числилась. Грибков сушеных привезла. И ягод в лукошке. Далее какой-то весьма ученый человек по петербургской материнской линии осчастливил — совершенно окаменевший в своей учености старичок, написавший некогда интересную и якобы необходимую людям книгу — еще во времена нэпа — и посвятивший всю остальную жизнь поискам этого уникального творения в магазинах «Старая книга», так как рукопись была утрачена в голодные годы… Почему именно в голодные, а не в какие-нибудь холодные или горячие годы — никто не знал. Назывался оный труд довольно-таки заковыристо: «Субституция сублимации» или что-то в этом роде — и отпечатан был в «тридцати нумерованных» экземплярах стараниями, а также иждивением автора.
Само собой разумеется, что в «беседе» приняли участие все партнеры по игре в лото, то есть Лахно, Хлопотунья, Тминный, Эдик Потемкин, Шишигин, Ларик и даже второй Эдик, который геолог.
Даша привезла Аполлона в табор одетым в бархатный концертный костюм с золотым отливом, в котором он еще недавно исполнял свои песенки в клубах и в красных уголках района.
Как ни просила Даша не встречать их торжественно, дабы не отпугнуть композитора излишней назойливостью, мольбам ее не вняли. В переднюю на звонок кинулся чуть ли не весь табор, и в момент первого соприкосновения с Аполлоном все ненадолго застыли в шоке, расположившись по дуге — вогнутостью к дверям. Замерли, кто выспренне руки скрестив на груди (художник с огромным, неудобоваримым носом), кто набычившись внешне, хотя и с добрейшей улыбкой внутри (Лахно), а кто и вовсе не скрывая ужаса (ранимый Ларик). Терять для себя Дашу никому не хотелось, и поэтому люди вели себя несколько нервозно, включая родителей.
Ксения Авксентьевна целый час воздерживалась от курения, но в самый последний момент сплоховала и, уже находясь в строю перед дверью, которую младшенький Федя на Дашины звонки настежь распахнул, дрожащими руками вставила в рот «беломорину» и так с торчащей этой штуковиной, правда незажженной, шагнула навстречу зятю. Фонарщик, бритый, при галстуке, держал свои обветренные кулаки впереди себя на костюме, как держат их защищающиеся футболисты перед пробитием по их воротам штрафного удара. Лицо его было серьезно, как на доске Почета. Но всех перещеголяла в усердии Нюра Хлопотунья. Неожиданно, когда Ксения Авксентьевна замешкалась, вынимая изо рта «беломорину» (на тот случай, если зять к целованию приступит), из-за ее спины вывернулась Хлопотунья с обыкновенной буханкой хлеба на полотенце, опять же обиходном, махровом, а не холщовом, расшитом петухами. На хлебном кирпичике — солонка с металлическими ножками, утопленными, вдавленными в верхнюю корку.
Когда молодожены порог переступили и сквозь строй проходить начали, кто-то на их головы овсяными хлопьями — за неимением целикового овса — сыпанул, отчего на Аполлоновом бархате образовалось несколько белесых пометок, как бы сделанных воробьями.
Квартира, насквозь пропахшая праздничными съестными ароматами, восторженно и в то же время затаив дыхание встречала Дашиного кумира.
Аполлон проворным движением фокусника извлек из бархатных глубин газовую зажигалку, дающую мощное пламя, напоминающее струю автогенного резака, дал прикурить худенькой своей теще, попутно оглядев ее сверху донизу опытным взглядом дамского портного. Затем он поймал руку Ксении Авксентьевны и аккуратно, без натуги прикоснулся губами к выпуклым, рельефным жилкам этой руки. Тут же раскланялся с остальными и, подойдя прямиком к портрету, изображавшему старинного композитора, секунд пятнадцать смотрел на него неотрывно. Затем, подмигнув очутившемуся возле него Тминному, изрек, глубоко вздохнув, как на государственном экзамене:
— Если это Вивальди, то художник, написавший портрет, — Леонардо да Винчи.
— Что вы хотите сказать? — зажал в кулаке бугристую грушу носа художник Потемкин, на которого сразу же почти все одновременно посмотрели умоляюще, призывая смириться хотя бы временно, то есть не рыпаться.
— А то, уважаемый, — выпятил колесом бархатную грудь Аполлон, — так написать композитора — не обязательно Вивальди, но вообще композитора — мог только гений! Художник уловил неуловимое… Это портрет самой музыки, того органчика, аппаратика того, откуда она по неведомым ручейкам из воображения человека наружу вытекает!