Глеб Горбовский - Первые проталины
— Что вы хотите сказать? — зажал в кулаке бугристую грушу носа художник Потемкин, на которого сразу же почти все одновременно посмотрели умоляюще, призывая смириться хотя бы временно, то есть не рыпаться.
— А то, уважаемый, — выпятил колесом бархатную грудь Аполлон, — так написать композитора — не обязательно Вивальди, но вообще композитора — мог только гений! Художник уловил неуловимое… Это портрет самой музыки, того органчика, аппаратика того, откуда она по неведомым ручейкам из воображения человека наружу вытекает!
Потемкин удовлетворенно сглотнул, хрюкнул самоуспокаивающе носом, хотя полной уверенности, что над его работой, а значит, и над ним лично не смеются, у него еще не было. Во всяком случае, на прекрасном застойном, безветренном лице Аполлона Рыбкина уловить какие-либо нюансы иронии или наоборот восхищения не представлялось возможности. Тем более, что Рыбкин уже отвернулся от полотна и занялся стряхиванием овсяных хлопьев с бархатных как бы пропитанных огненными переливами плеч.
По всему было видно, что Аполлон табору нравился. Его рассматривали с воодушевлением, если не с удовольствием. Ярок, эффектен, театрален, можно сказать дьявольски красив был он настолько, что простые смертные в таборе как бы смысл дальнейшей жизни обрели, поверив в Дашину звезду. Гипнотическое свойство красоты, блеска, пробойная сила прекрасного не позволяли задуматься, анализировать, сравнивать, искать под этой золоченой оболочкой непринаряженную истину. Даже вечно настороженный, недоверчивый Ларик и тот в мгновение ока подтаял и теперь покорно улыбался новоявленному истукану.
Сцена знакомства в прихожей завершилась неловким, но достаточно красноречивым жестом молчаливого отставника. Бывший генерал, став во фрунт, попросил у окружающих внимания. Тяжелые складки на его лице так и не разгладились, несмотря на отчаянное волнение, всколыхнувшее организм. Из-за спины, из-за помятого, холостяцкого мундира выдвинулась его огромная рука, которой генерал, смертельно смущаясь, начал совать Даше какую-то коробочку.
— Это вот вам… тебе… А мне уже ни к чему. Потому как один. Берите, пожалуйста, носите. А это, ежели позволите, вам, молодой человек, — с этими словами из-за спины Лахно выпорхнула другая его рука, робкая, массивная, смешная рука с каким-то зажатым в пальцах полиэтиленовым прозрачным мешочком. В мешочке что-то увесистое желтело. Аполлон машинально перехватил у Лахно мешочек, поднес его к глазам.
— Часы какие-то, — усмехнулся. — Золотые, что ли?
Лахно испуганно закивал, подтверждая догадку Аполлона.
— Зачем же так сразу? И что же они — на ходу, что ли? Ну и будильник мировой!
— На ходу. «Павел Буре». Подарок вроде…
— И что же я с ними… — засомневался Рыбкин.
— В тон, замечу сказать, — засуетился Лахно. — В самый оттенок. К вашему одеянию. Теперь, говорят, модно старье разное…
— Ретро? Оно конечно. Однако позвольте. Я ведь не затем сюда пришел, чтобы обогащаться. Мы ведь с Дашей как встретились? Я дверь открыл на звонок, смотрю: судьба на пороге! И тут же я на руки ее взял. Потому что зашаталась и равновесие потеряла. Ясно? У меня денег у самого куры не клюют…
— От чистого сердца, — потерянно лепетал Лахно, пытаясь спрятаться за низкорослого Тминного.
И тут Даша стремительно перехватывает у мужа мешочек с часами и еще более стремительно к бывшему служаке подлетает и раз! — целует его в обе щеки.
— Спасибо вам, дорогой Митрофаныч! Это нам как бы на память, да? Я знаю… Это чтобы не забывали мы вас. Как бы эстафета от вас к нам. Да?
— От меня и от Машеньки эстафета. Сережки-то ее… Носите на здоровье. Належались, это самое, без применения. А на вас-то и засверкают опять.
И вдруг Лахно, вероятнее всего от смущения, неуклюже так себя по голенищам сапог хлопает руками, но лампасам выцветшим, как бы в пляс решаясь пуститься. И вдруг ногами засучил, затопал по синтетическому паласу, устилавшему прихожую. А надо сказать, что погоны к своему генеральскому мундиру Лахно почему-то не прикрепил. Скорей всего из-за отсутствия пуговицы на левом плече. Некоторый комизм в облике взыгравшего старика не затушевывал сиротской печали, в которой пребывал он с самого того момента, как потерял жену. Единственный сын Лахно, ушедший вслед за отцом по его дорожке, погиб еще неженатым лет двадцать тому назад.
Глядя на благодарственный Дашин порыв с поцелуями, иначе повел себя и Аполлон. Он моментально вытряхнул из мешка часы на ладонь, открыл полыхнувшую пламенем золотую крышечку, поднес часы к уху, удовлетворенно крякнул, защелкнул, опять открыл и защелкнул, взял часы за ушко двумя пальцами и шаловливо их в верхний кармашек бархатного пиджака опустил.
— Позвольте, позвольте! Раз на то пошло… — притворно суетясь, растолкал собравшихся огневолосый Шишигин и, войдя в центр полукруга, поднес молодым какой-то весьма замысловатой конфигурации древесный корень, напоминавший отдаленно кисть человеческой руки, причем один из ее шести пальцев был фривольно изогнут, и, просовываясь поочередно меж пятью остальными пальцами, образовывал как бы протяжный, удлиненный кукиш. — Позвольте! Дарить так дарить. Природа требует от людей продолжения рода человеческого. Для чего отдельные граждане объединяются в союзы. Вместо того чтобы жить уединенно в дупле, норе, скважине, жить, не расплескивая себя по мелочам. Это к слову. А вообще-то — рад! Рад искренне и через определенное количество минут непременно заплачу от умиления, приняв вовнутрь чего-нибудь прозрачного, как слеза… И вот вам, помимо моего умиления, своеобразный дар природы. Положите его у себя в комнате, обязательно у себя в комнате, то есть в своей, личной конуре, — подмигнул Шишигин Аполлону, — положите сей дар природы кукишем в сторону дверей, и в вашем дупле никогда не будет места нечисти!
В итоге все без исключения таборяне одарили молодых, кто чем мог. Оказывается, тайно от всех каждый что-то смекал, что-то соображал, чем-то на всякий случай вооружался сообразно событию и собственным вкусам, а также возможностям.
Тминный книжечку стихов, отпечатанную на чужой пишмашинке и аккуратно автором переплетенную, подарил. На обложке от руки оптимистическое название нарисовано: «Столики!»
Геолог рыбину дрожащими руками преподнес.
— А это… балык. Сам поймал, сам и закоптил, — смущаясь, промямлил, протягивая Даше обыкновенного леща. Мучимый жаждой и угрызениями совести, терпеливо дожидался он начала застолья, невесело поскрипывая зубами, словно готовился перекусить незримую ленточку, отгораживающую от него торжество.
Художник Потемкин откуда-то из-под плащей, с крючка вешалки снял тщательно упакованную в бумагу, перевязанную бечевой квадратную картинку 50x50 сантиметров. Когда ее развернули, многие ахнули: такого поразительного сходства с моделью никто из присутствующих увидеть просто не ожидал. Теперь ведь как: художники чаще свои фантазии рисуют, свои эпохальные замыслы воплощают, даже когда вы им позируете безвозмездно. Глянешь из-за плеча маэстро на такое, с позволения сказать, воплощение, и расхочется тебе не только в замыслах чьих-то присутствовать, но просто жить. Вместо уха — унитаз, вместо глаз — амбразуры пулеметные, вместо носа — вообще безобразие форменное. А на картинке Потемкина — извините: Даша на этот раз сидела как живая! Да что живая! — больше, чем живая: вся ее несуетливая, необоротистая, восторженная натура, вся ее прозрачная, просторная душа, пронизанная участием к вам и наивностью, так и выливалась через край с полотна. И вот что еще восхищало в портрете: внешнее сходство лица, осанки, линий, вся необычайно правдивая пластика образа уравновешивалась таким же мощным и емким нутряным, то есть духовным свечением в работе художника. Даша предстала сидящей на гранитных ступенях какого-то пьедестала, скорей всего на ступенях возле Александрийского столпа. Сидела она, повернувшись спиной к зрителю, но лицо свое обратила назад — к людям, щедро делясь своей возвышающей улыбкой. Волосы ее были распущены по медно-зеленоватой накидке, под которой угадывались как бы крылья, а может, и просто острые лопатки… И вот что интересно: выпуклое это несоответствие под складками накидки ни в малейшей мере или степени не искажало, не уродовало изображаемую, но как раз и дополняло незримые в обыденности штрихи Дашиной сути.
— Господи! — воскликнула в панике Ксения Авксентьевна. — Да такую-то разве можно показывать? Да такую не то что замуж — на свет божий выпускать боязно. Обманут моментально. Измажут… — и тут старушка заплакала незаметно, потом закашлялась, как бы дымом табачным подавилась.
— Это что же, в мой огород камушек? Насчет «обманут»? — встрепенулся Аполлон, беря из рук Ксении Авксентьевны окурок «беломорины» и жадно затягипаясь. — Я, что ли, измажу? А ведь измажу, факт. Невольно. Унижу… Одним своим прикосновением — оскверню! Тут уж или пан или пропал. Выбирайте… Тут уж, кому достанется, тот и… осквернит. Только ведь не виноват. Не виноват? — поймал Аполлон Дашины руки, на колено по странной своей привычке опустился театрально, как в оперетте. Губами по руке елозит. — И оскверню! Нате вот! Потому как — мое! Скажи им, Дарьюшка, ведь мое? Не виноват я перед тобой?