Борис Фальков - Тарантелла
— Слушай, дорогой, давай уедем отсюда вдвоём. Бросим всё к чёрту, ангелочек лучше тебя управится с гостиницей. Пусть сатана сам ухаживает за семейными могилками. Откупись от него, и беги со мной… Ты отдашь только лишнее, и мы удерём отсюда такими, какими пришли: налегке. Только мою «Беретту» не отдавай, всё ж в дороге защита. Убежим и будем просто жить, не рассуждая о жизни, всё равно — где. Где-нибудь, где всё так живёт, не путая смерть с жизнью, не меняя их местами. Засыпает не для того, чтобы умереть и видеть сны, а чтобы отдохнуть. Просыпается не для того, чтобы рассказать о потусторонней жизни, а чтобы… просто проснуться и снова жить. Пусть вся жизнь — неуклонное старение, что ж такого? Зато оно медленное. Медленным увяданием можно потихоньку наслаждаться, помнишь? В запущенном саду, у угасающего камина, помнишь? Ты сам говорил, это такое сладкое наслаждение, и такое светлое чувство…
— Я говорил, оно пройдёт. Как колыбельная песня, люли-люли… и в один прекрасный миг — фью-ю, всё вокруг темно. А дальше что? Снова бежать?
— Да-да, снова на свет! Где-то ещё светится, туда и снова бежать. Не так, как в этом твоём засушенном раю, где всегда ночь, даже и среди бела дня. Куда дальше? Потом будем решать. А сейчас — бежим отсюда. Не трать времени на сборы, возьми зубную щётку, и всё. Побежим голые, как и принято бегать. Только скорее, пока они не вошли сюда. Не раздумывай долго, они уже тут!
— Значит, бежать из-за них… Тогда это не побег, это изгнание. Но куда мы сейчас — наверх, ещё дальше на север, к твоему папочке?
— Нет, туда нельзя! Там всё… давно кончено, никаких надежд. Там для нас нет будущего. Побежим дальше вниз, на юг, нет, на восток… Но это и не важно — куда, не важно даже — откуда, важен сам бег! Остановка, задержка и дление одного и того же, это смерть.
— Всегда бежать, это тоже дление одного и того же…
— Жизни! Побег — это освобождение от смерти. Не знаю, дана ли нам свобода, но оcвобожде-е…
Её реплика плавно перетекает в жалкое, нерасчленённое на отдельные звуки скуление. Такое воздействие оказывает на неё тройной стук в дверь. Она вырывается из рук Адамо и забивается под конторку.
— Пожалуйста, отдай мне «Беретту», — выскуливает оттуда она, — она… служебная. Или пристрели меня сам, скорей!
— Будешь уезжать — верну, — обещает он.
— Так мне и папочка говорил, когда отобрал у меня балетные тапочки: пойдёшь на бокс — верну.
В короткой паузе она зловеще сопит носом и после этого продолжает быстрей, захлёбываясь рваными фразами, только чтоб успеть.
— Зачем ты врал, что твой папа купил этот дом? Всем известно, он всегда принадлежал вашей семье. Учти, я всё знаю про твоего папашку… И про твою прабабку, и про так называемое родовое проклятье, за которое вы все и наказаны наследственной болячкой. В цивилизованном мире этот принятый в вашей семейке обычай называется иначе: инцест. Но тоже наказывается, по суду, понял! А про тебя самого я знаю больше, чем всё. Ты понял? Я говорю о несовершеннолетней твоей сестрёнке, которую ты прячешь в комнате наверху, под замком. Значит, ты теперь просто обязан быть на моей стороне. Предашь — всё расскажу…
Стук в дверь, вдвое сильней и длинней прежнего, прерывает и эту фразу.
— Открыто! — вскрикивает Адамо и пригибается к столу, прикрываясь бруствером конторки, чтобы вошедшие не сразу его обнаружили. Осталось ему теперь только смыться в какую-нибудь щель. Да он так и сделал бы, только вот боится нападения и сзади, не решается подставить горбатую спину ей, своей партнёрше.
— Что ты можешь знать о семье и родине, бродячая сучка без рода и племени? — шипит он в её сторону, себе подмышку. — Мой бедный папа переехал сюда, на семейную родину, потому что… устал ждать. Никто не знает, с кем из нас это случится, и когда. Незнакомые с этим люди полны суеверий, они… жестоки, как ты. А здесь все как-то уже привыкли…
— И так добры! — сокрушённо, ай-я-яй, качает она головой в своём убежище. Их разделяет только столешница, на которую он налегает грудью. — А та, которая по слухам звалась Лилит, зачем сюда приехала, тоже устала ждать?
— Лючия приехала со мной, своим мужем! И через месяц с папой это случилось, хотя до тех пор за всю жизнь — ни разу, и виновата в этом она! Разве не случилось это и со мной, когда она устроила мне сцену? Не я ей — она мне, хотя это я узнал, что она с этим мерзавцем… Что они с этим пошлым брадобреем… У неё были козыри, и она ударила ими: до свадьбы я не рассказал ей про свою… про наше несчастье. Она сказала, раз так, у неё есть право на любую связь, с кем угодно, с любым скотом!
— Бедная Лючи-ия, муженёк завёз её в свою деревню и запихал к скотам, в хле-ев! — напевает она на мотив «Санта Лючия», уткнув лицо в колени и раскачиваясь всем телом, всё то время, пока ей рассказывают о своих несчастьях. Правое плечо ударяет в фанерную стенку, левое — в колено Адамо. Похоже, она не слышит этих ударов, как, впрочем, и длящегося его шипения:
— И тогда это и со мной случилось… Она настояла, чтобы меня отправили в Potenza, в больницу, ведь у меня от падения треснула бедренная кость. И ещё я сломал ребро, ударившись о шкаф, у меня его потом удалили… А она, пока я был в больнице, исчезла отсюда, никто не знает — куда. Двадцать лет о ней ни слуха, шляется, наверное, по миру, как ты… Можно подумать, глядя на тебя, это она вернулась. И отлично, и поделом мне, глупцу, что всё стало на своё место: мне следовало знать, что шлюхам и подобает шляться, туда-сюда. Что им ещё делать?
— Ты тоже такой добрый! — кусает она губы. Хлористая пена, стекающая из углов её рта на портняжные мышцы и ниже, на гранитный пол, сразу вытравляет в коричневом орнаменте жёлтые пятна. — Продал собственную жену в кооперативное пользование. Предашь меня, и это расскажу, всем. Во всех газетах, по телевизору…
— Ах ты… ты… тварь ты жалкая!
Всхрапнув, он запускает под стол руку со скрюченными, готовыми ухватить всё, что в них попадётся, пальцами. Она вжимается в фанерную стенку своей конуры, дрожащая от страха тварь, злобная собачонка. Железные когти сжимаются на её загривке, но вытащить из убежища не успевают: открывается входная дверь.
Приезжий переступает предел, отделяющий от внутреннего — наружное, от теперешнего — будущее, переносит его угрожающий рог через порог. Вступает оттуда сюда и замедленно пересекает холл, сразу наметив себе цель движения, конторку. Наметив, он уже не спускает с неё взгляда. Он в клетчатой застиранной рубашке, руки глубоко засунуты в карманы измятых кремовых брюк. На голове зелёная суконная шляпа со шнурком вокруг тульи и заткнутым за него жёстким коричневым султанчиком, похожим на загнутый рог. На ногах тяжёлые горные ботинки. Его спутник пытается следовать за ним, но рука приезжего проделывает соответствующий жест и padre приходится задержаться у порога.
Двигающееся к избранной цели по прямой тело приезжего когда-то сработано неплохо. И сейчас оно пытается подать себя таким же, неизменным, но это не вполне получается. Оно двигается так, будто намерено идти ещё очень далеко, но ведь ему уже известна довольно близкая цель движения, конторка. Оно старается держать прежнюю выправку, но апломб даётся ему с трудом: это тяжёлый труд механизма, преодолевающего мощное трение среды и собственных деталей. Сопротивление, усиленное разъедающей её и его сочленения ржавчиной времени. Простой шаг требует осторожности в обращении с хрупким меловым скелетом, слишком твёрдо поставить ногу или перенести на неё всю тяжесть тела нельзя, ударом и тяжестью можно переломить какую-нибудь кость. Выполнить это простое движение удаётся лишь непомерным напряжением связок, с риском сорвать их. Каждый шаг отдаётся судорожной пульсацией грудинной ножки ключичных мышц, передаваясь наверх, жевательным, и ещё дальше — височным фасциям. Отросшие на них седые хвостики ритмично топорщатся и опадают, ударившись в поля глубоко надвинутой на глаза шляпы. Они не скрывают, как это, конечно, задумано, а подчёркивают комизм отогнутых от черепа, смахивающих на бычьи ушей, украшенных кисточками волос, торчащих из раковин подобно пучкам иссохшей травы.
Мышцы его лица ещё в силах сдержать ироническую усмешку по воле хозяина, но волевые львиные складки кожи у рта и между бровей подрагивают при каждом шаге, отлепленные не напряжением подкожных тканей — их дряблостью, излишком скопившейся в них жидкости. Он сам может вызвать ироническую усмешку: подражающий самому себе лев. Не единорог — однорогий козёл, усушенный временем старикашка бык с обломанным рогом, неотличимый от множества других таких же, которым удаётся удерживать своё двигающееся тело в равновесии, и вообще вертикальное положение, только благодаря выработанной специально для выполнения этой задачи особой согбенности позвоночника. И, конечно, соответствующе согнутым коленям. Безжалостно ощипанное временем двуногое без перьев, единственное уцелевшее перо — и то на шляпе, он лишь отчасти владелец своего тела. Он и движение-то его способен приостановить только тогда, когда между активной в движении частью тела, нижней, и глазами портье вырастает стойка конторки, и сама останавливает его.