Владимир Чивилихин - Память (Книга первая)
— Вы знаете, меня всегда ставила в тупик одна странная очевидность в литературе прошлого. Ни у одного из великих писателей после Пушкина я не нашел прямого свидетельства, что они по достоинству оценивали «Слово о полку Игореве». Будто не читали его никогда. Ни Тургенев, ни Достоевский, ни Лесков, ни Чехов. В девяноста томах Льва Толстого ни словечка о «Слове»! Чем это объяснить?
Любознательный Читатель. Да, но и у Гоголя тоже, кажется, нет никакой оценки «Слова»?
— Однако у Гоголя есть «Тарас Бульба». Героико-романтический тон повести, ее патетика, пронзающий душу патриотический пафос, симфонический гимн Русской земле идет, конечно, от «Слова»! Между прочим, в первой редакции повести ничего этого не было. К сожалению, мы в точности не знаем, когда Гоголь работал над тем или иным произведением, нет календарных дат их полного завершения, только несомненно, что к 1843 году «Тарас Бульба» приобрел окончательный вид и звуки этой поэмы еще, должно быть, жили в душе автора… Кстати, никто из больших поэтов наших после Пушкина, кроме Тараса Шевченко и Аполлона Майкова, тоже будто бы не интересовался «Словом»…
Любознательный Читатель. А мог ли разговор о «Слове» поддержать Адам. Мицкевич?
— Он мог его даже затеять! Дело в том, что приезд Гоголя в Карлсруэ летом 1843 года совпал с особым периодом в жизни гениального польского поэта. В это время он занимал кафедру славянских литератур в парижском College de France, свел свои общественно-научные интересы к истории культуры славян с древнейших времен до XIX века и ничего не писал, кроме лекций. Его курс «Славяне» содержит отдельную лекцию о «Слове» — такое большое значение придавал Мицкевич этому великому памятнику… И Гоголь мог поддержать этот разговор! Он, хотя и со средними отметками, но все же закончил Нежинский лицей, занимал профессорскую университетскую кафедру в Петербурге, готовился, хотя и неудачно, к занятию кафедры в Киеве и капитальному труду по истории Малороссии, пусть это и не осуществилось. Было бы удивительно, если б он не знал «Слова», но удивительно и то, что прямых свидетельств этому, повторяю, не существует…
В конце лета Гоголь уехал из Бадена к Жуковскому в Дюссельдорф. Со Смирновой он простился заранее и сел в дилижанс, который должен был проехать мимо ее дома. Когда экипаж показался, она, желая познакомить писателя с одним из русских князей, навестивших ее в тот час, кричала ему, прося приостановиться, но Гоголь сделал вид, что не услышал.
Она сообщила ему в Дюссельдорф, что зиму проведет в Ницце, и приглашала его приехать туда. Гоголь ответил, что слишком привязывается к ней, а ему не следует этого делать, чтобы не связывать своих действий никакими узами.
Однако он не устоял. Вернувшись однажды с прогулки, она застала его у себя.
— Вот видите, — сказал Гоголь. — Вот я и теперь с вами…
Это было в декабре 1843 года. Для Гоголя этот год заканчивался трудно. Напасть, о которой я уже упоминал, завладевала им. Он написал Сергею Аксакову письмо, полное нравоучительных советов и упований на бога, которое рассмешило, раздосадовало н встревожило адресата. «…И в прошлых ваших письмах некоторые слова наводили на меня сомнения. Я боюсь, как огня, мистицизма; мне кажется, он как-то проглядывает у вас. Терпеть не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в талисманы. Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник».
Умный и прозорливый Аксаков, однако, не знал, что Гоголя в тот момент пригнетала и другая стародавняя беда. Гоголь еще из Дюссельдорфа сообщил Плетневу: «Денег я не получаю ниоткуда; вырученные за „Мертвые души“ пошли все почти на уплату долгов моих. За сочинения мои я тоже не получил еще ни гроша, потому что все платилось в эту гадкую типографию, взявшую страшно дорого за напечатание…»
Сразу же по приезде в Ниццу он просит Языкова: «Если ты при деньгах, то ссуди меня тремя тысячами на полгода или даже двумя, когда не достанет. Книжные дела мои пошли весьма скверно». Через полтора месяца Гоголь сообщает Шевыреву: «В конце прошлого года я получил от государыни тысячу франков. С этой тысячей я прожил до февраля месяца, благодаря, между прочим, и моим добрым знакомым, которых нашел в Ницце, у которых почти всегда обедал, и таким образом несколько сберег денег».
Жил он чрезвычайно скромно. Зная это, Александра Смирнова однажды стала в шутку отгадывать, сколько у него белья и какая одежда.
— Я вижу, что вы просто совсем не умеете отгадывать, — сказал он. — Я большой франт на галстуки и жилеты. У меня три галстука: один парадный, другой повседневный, а третий дорожный, потеплее.
И он стал уверять собеседницу, что наступит время, когда и она сочтет необходимым жить очень скромно, иметь, например, одно лишь платье для праздников и одно для будней… В норму общения входили меж ними нравоучительные беседы и заучиванье псалмов. Весной 1844 года она уехала в Париж говеть, а Гоголь собрался было во Франкфурт, куда переселялся Жуковский, но оказался в Дармштадте, где тоже отговелся и встретил пасху, потом в Бадене, и только в июне прибыл во Франкфурт.
А в Россию из-за границы уже ползли слухи-догадки. «Через четыре дня Смирнова едет прямо во Франкфурт; оставит детей с Жуковским, а с Гоголем обрыскает Бельгию и Голландию», — это пишет из Эмса А. Тургенев П. Вяземскому в Петербург. Вскоре она действительно приехала во Франкфурт. Одна богомольная, мадам-москвичка беспокоится за Гоголя: «Вам угодно, чтобы я сказала мое опасение за вас. Извольте; помолясь, приступаю. Знайте, мой друг, — слухи, может, и несправедливы, но приезжавшие все одно говорят, и оттуда пишут то же, — что вы предались одной особе, которая всю жизнь провела в свете и теперь от него удалилась». Слухи ползли по Москве и Петербургу, по Царскому Селу и украинскому селу Васильевке, где жили родные Гоголя. Распространению их способствовала прежняя репутация Смирновой, основанная и на досужих выдумках и на правде придворного быта, в атмосфере которого невозможно было оставаться недотрогой. Правду же отношений Гоголя и Смирновой знали только они двое…
Никакой совместной их поездки в Бельгию и Голландию не состоялось. Александра Смирнова провела две недели во Франкфурте и засобиралась на родину. На прощанье Гоголь подарил ей картину Иванова — писанную широкой кистью сцену из римской жизни.
Она уехала, и Гоголя снова подхватило — Остенд, опять Франкфурт, затем Париж, Гамбург, Карлсбад, Греффенберг, Галле, Дрезден, Берлин, Рим… Он словно хотел убежать от себя. Не писалось, а то, что писалось урывками, было слабо — теряла упругую силу строка, и Чичиков, продолжавший скупать мертвые души, никак не мог встретить живых людей, все они почему-то походили на красивые манекены или безобразные чучела. Легко, в охотку писались только длинные письма, и рука сама бежала, когда подступало неодолимое желание что-либо посоветовать адресату, кого-либо наставить на путь истинный. Немало таких писем шло Александре Смирновой.
28
Любил ли он ее? Этого мы не знаем, как не знали этого в точности ни современники, ни, кажется, он сам. Об этом вроде бы догадалась однажды Александра Смирнова, которую в чем другом можно было упрекнуть, только не в отсутствии ума, проницательности, женской интуиции, а друзья его на все лады подтверждали, что-то было. Но правы ли они — вопрос…
С. Аксаков: «…Смирнову он любил с увлечением, может быть, потому, что видел в ней кающуюся Магдалину и считал себя спасителем ее души. По моему же простому человеческому смыслу, Гоголь, несмотря на свою духовную высоту и чистоту, на свой строго монашеский образ жизни, сам того не ведая, был несколько неравнодушен к Смирновой, блестящий ум которой и живость были тогда еще очаровательны. Она сама сказала ему один раз: „Послушайте, вы влюблены в меня“… Гоголь осердился, убежал и три дня не ходил к ней… Гоголь просто был ослеплен А. О. Смирновой и, как ни пошло слово, неравнодушен, и она ему раз это сама сказала, и он сего очень испугался и благодарил, что она его предуведомила». Гоголь не раз писал о ней друзьям. Данилевскому: «Ты спрашиваешь, зачем я в Ницце, и выводишь догадки насчет сердечных моих слабостей. Это, верно, сказано тобой в шутку, потому что ты знаешь меня довольно с этой стороны. А если бы даже и не знал, то, сложивши все данные, ты вывел бы сам итог». Языкову: «Это перл всех русских женщин, каких мне случалось знать, а мне многих случалось из них знать прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее. И сам я, как ни уважал ее всегда и как ни был дружен с ней, но только в одни страждущие минуты и ее, и мои узнал ее. Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить, и, подобно двум близнецам-братьям, бывали сходны наши души между собою». По получении этих строк адресат, однако, так прокомментировал их брату: «Ты, верно, заметил в письме Гоголя похвалы, восписуемые им г-же Смирновой. Эти похвалы всех здешних удивляют. Хомяков, некогда воспевший ее под именем „Иностранки“ и „Девы розы“, считает ее вовсе не способной к тому, что видит в ней Гоголь, и по всем слухам, до меня доходящим, она просто сирена, плавающая в призрачных волнах соблазна».