Владимир Чивилихин - Память (Книга первая)
— Тут история тайн души, — сказал Гоголь. — Всякий из нас сто раз на день то подлец, то ангел.
Постепенно, однако, она под влиянием спутника начала, кажется, испытывать искреннюю тягу к старине и даже «его мучила, чтоб узнать поболе». Один раз, гуляя в Колизее, спросила:
— А как вы думаете, где Нерон сидел? Вы это должны знать. И как он сюда явился — пеший, в колеснице или на носилках?
— Да что вы ко мне пристаете с этим мерзавцем! — рассердился Гоголь и горячо заговорил. — Вы воображаете, кажется, что я в то время жил; вы воображаете, что я хорошо знаю историю. Совсем нет. Историю никто еще так не писал, чтобы живо можно было видеть или народ, или какую-нибудь личность. Вот один Муратори понял, как описывать народ; у него одного чувствуется все развитие, весь быт, кажется, Генуи; а прочие все сочиняли или только сцепляли происшествия; у них. не сыщется никакой связи человека с той землей, на которой он поставлен. Я всегда думал написать географию; в этой географии можно было бы увидеть, как писать историю…
Он прервал речь, вдруг заметив, что спутница преувеличенно внимательно слушает его.
— Друг мой, я заврался.
— Напротив, — возразила она. — Вы говорите очень интересные и серьезные вещи. Продолжайте, пожалуйста.
— Нет, об этом после… А скажу вам, между прочим, что подлец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венце, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел, и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане? Она изваяна с натуры…
Не раз совершались и дальние, с остановками в гостиницах, загородные прогулки. Однажды в Альбано, осмотрев достопримечательности, они встретились вечером всей компанией и кто-то из их спутников начал читать из Жорж Санд. Гоголь хмуро слушал, молча ломал руки, когда другие, в том числе и Смирнова, восхищались отдельными местами, потом совсем помрачнел и ушел к себе. Александра Осиповна не поняла его состояния и после поинтересовалась:
— Отчего же вы давеча ушли, не дослушав чтения?
— Любите ли вы скрипку? — в свою очередь спросил он ее.
— Да.
— А любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?
— Да что же это значит? — в недоумении спросила она.
— Так ваш Жорж-Занд видит и изображает природу. Я не мог равнодушно видеть, как вы это можете выносить. Удивляюсь, как вам вообще нравится все это растрепанное…
В тот день он был. задумчив и грустен, а вечером нежданно уехал в Рим, хотя заранее было условлено, что в Альбано все пробудут три дня. Поступок этот Александра Осиповна сочла очень странным и не могла позже добиться от Гоголя удовлетворительных объяснений.
А в Кампанье он вообще повел себя необычно. Молчал, во время прогулок шел один и поодаль от остальных, подымал и рассматривал какие-то камушки, срывал травинки, а то, размахивая руками, шел прямо на кустики и деревца. Однажды oна подошла к нему, лежащему на траве. Он задумчиво и углубленно смотрел в небо.
— Что с вами? — весело спросила она, заметив и в его глазах веселинку.
— Забудем все, посмотрите на это небо, — произнес он.
Не кажется ли вам, дорогой читатель, что Гоголь вел себя, как влюбленный юноша? Пытался ли он разобраться в своих чувствах к ней, тщательно скрывая это от нее, себя и других? Спустя полтора века мы можем говорить об этом лишь предположительно, если даже бесспорные факты рассматривать в их совокупности и связи.
Прощаясь с Гоголем в мае 1843 года, Александра Осиповна знала, что он выезжает следом, буквально через несколько дней, и уже 17 мая Гоголь пишет Шевыреву.из Гастейна, что собрался в Дюссельдорф, но вскоре почему-то оказался в Эмсе, неподалеку от Бадена, где лечилась она. В Эмсе той порой жил Жуковский, и вот Гоголь сообщает Александре Осиповне через брата, что он «в Эмсе для компании Жуковскому», которого она как раз собиралась навестить.
О душевном состоянии Гоголя в Эмсе мы угадываем по его письму к Данилевскому, отправленному через два дня после письма ее брату, Аркадию Осиповичу: «У меня нет теперь никаких впечатлений, и мне все равно, в Италии ли я, или в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии. Я бы от души рад восхищаться запахом весны, видом нового места, да нет на это у меня теперь чутья. Зато я живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною, и, все, что там ни есть и ни заключено, ближе и ближе становится ежеминутно душе моей. Зато взамен природы и всего вокруг меня мне ближе люди: те, которых я едва знал, стали близки душе моей, а что же мне те, которые и без того были близки душе моей?»
Александра Осиповна, приехав в Эмс, узнала, что Гоголя там нет, — он выехал к ней в Баден, откуда тут же послал записку, скрывающую за шутливым тоном его искреннее желание увидеться: «Каша без масла гораздо вкуснее, нежели Баден без вас. Кашу без масла все-таки можно как-нибудь есть, хоть на голодные зубы, а Баден без вас просто нейдет в горло».
Она вернулась в Баден, где Гоголь стал обедать у нее почти ежедневно и читать после обеда «Илиаду» в переводе Жуковского, а она же, говоря, что эта книга ей надоедает, не желала слушать. Гоголь обижался, жаловался в письме переводчику, что она «и на Илиаду топает ногами…».
С годами она становилась нервной, несдержанной, временами даже истеричной дамой, подверженной тяжелым приступам хандры, на что имелись, конечно, свои причины. Будучи женщиной, бесспорно, умной и знающей жизнь в ее подноготной, она давно уже, как в свое время засвидетельствовала Евдокия Ростопчина, кляла «тщету земную, обманы сердца, жизнь пустую, и все и всех и вас»… И еще «женщин долю роковую», что было отнюдь не поэтической красивой риторикой. Очаровательная фрейлина императрицы, пользовавшаяся вниманием самых блестящих молодых людей того времени, выдающихся знаменитостей и титулованных особ, вынуждена была выйти замуж по расчету, с присущей прямотой и безжалостностью к себе написав в посмертно опубликованных заметках: «я продала себя за шесть тысяч душ для братьев». Мужа, доброго и взбалмошного человека, она не любила; имела от него детей и деньги, слуг, безбедное заграничное проживанье. Сложности ее характера отмечены-осуждены давно, и я не стану повторяться. Только легко судить людей со столь далекого расстояния, тем более что мы надежно, защищены от их суждений о нас, и одновременно очень нелегко, если мы подчас не знаем человека, живущего даже рядом с нами… Один дореволюционный исследователь, еще заставший современников Александры Смирновой, пришел к заключению, что ее личность навсегда останется неразгаданной.
Ищу в записках Смирновой драгоценные свидетельства, помогающие нам лучше узнать великих ее современников и понять прошлое. Вот одно сведение лета 1843 года, которого более нет нигде: «Гоголь из Бадена поехал в Карлсруэ к Мицкевичу. Вернувшись, он мне сказал, что Мицкевич постарел, вспоминает свое пребывание в Петербурге с чувством благодарности к Пушкину, Вяземскому и всей литературной братии». Воображаю долгую дружескую беседу на чужбине двух великих славян — для мимолетной встречи не было смысла ехать. Наверное, они не только вспоминали Пушкина и его литературных друзей, в том числе и тех, кого уже давно не было в живых, — Кондратия Рылеева и Александра Бестужева, которым великий польский поэт в свое время посвятил стихи «Русским друзьям».
Николая Гоголя и Адама Мицкевича связывало в то время многое — оба они были одинокими на чужбине, пребывали на духовном перепутье, шла на убыль их творческая активность, умерщвляемая, в частности, напастью мистицизма, но едва ли именно это стало главным предметом разговора, потому что каждый из них пока потаенно прятал в себе эту пугающую их самих темную глубину. Мыслили же они, подогреваемые огнем патриотизма, одинаково свежо, импульсивно, оригинально и вдохновенно, веруя еще в свои таланты, испытывая общую спасительную тягу к реальности народной истории, культуры прошлого и надеждам на будущее. Они могли говорить о судьбах России и Польши, о славянстве, его древней культуре, связующей народы, и, очень может быть, о литературном феномене нашего средневековья — гениальном «Слове о полку Игореве»…
Любознательный Читатель. Извините, но нет же никаких данных, чтобы предположить такую тему в их разговоре.
— Вы знаете, меня всегда ставила в тупик одна странная очевидность в литературе прошлого. Ни у одного из великих писателей после Пушкина я не нашел прямого свидетельства, что они по достоинству оценивали «Слово о полку Игореве». Будто не читали его никогда. Ни Тургенев, ни Достоевский, ни Лесков, ни Чехов. В девяноста томах Льва Толстого ни словечка о «Слове»! Чем это объяснить?
Любознательный Читатель. Да, но и у Гоголя тоже, кажется, нет никакой оценки «Слова»?
— Однако у Гоголя есть «Тарас Бульба». Героико-романтический тон повести, ее патетика, пронзающий душу патриотический пафос, симфонический гимн Русской земле идет, конечно, от «Слова»! Между прочим, в первой редакции повести ничего этого не было. К сожалению, мы в точности не знаем, когда Гоголь работал над тем или иным произведением, нет календарных дат их полного завершения, только несомненно, что к 1843 году «Тарас Бульба» приобрел окончательный вид и звуки этой поэмы еще, должно быть, жили в душе автора… Кстати, никто из больших поэтов наших после Пушкина, кроме Тараса Шевченко и Аполлона Майкова, тоже будто бы не интересовался «Словом»…