Николай Крыщук - Ваша жизнь больше не прекрасна
Пиндоровский был похож на распоясавшегося прапорщика. В армии я на них насмотрелся. Унизительность подобных комедий заключалась в том, что они были не смешные. Но даже сон мерцательно, перепрыгивая на пуантах от эпизода к эпизоду, из одного времени в другое стремится к окончанию. Будет ли конец этому?
Самым страшным как раз были армейские сны, в которых являлся какой-нибудь туалетный солдатик и с гримасой хитрого пресмыкательства сообщал: «Ты здесь останешься навсегда». Почему-то особенно тягостно и убедительно это выглядело оттого, что новость приносил не облеченный властью офицер, а шестерка, изогнуто вписавшаяся в регламент.
В армии, как и здесь, мысль о побеге не оставляла. Там это было физически осуществимо — ни решеток, ни толстых стен, ни часовых на вышках. Останавливала мысль о грядущем возмездии. И чем оно было неопределеннее, тем труднее было эту мыслью одолеть.
В Чертовом логове тоже не было ни охраны, ни секретных замков. В лабиринте же, в конце концов, кто-нибудь поможет разобраться. Но дальше, дальше маячил призрак какого-то распыления. В нем и было все дело.
Страх исчезнуть, под знаком которого прошла моя прошлая жизнь. Это было страшнее, чем в притче Кафки, где герой во сне видит приготовленную для него могилку и надгробную плиту со своим именем. В этом хтоническом балагане намеревались, шутя, похоронить не тебя, а мысль о тебе, стереть имя, распылить память. И главное, была уверенность, что какой бы невероятной ни казалась операция, дело, в действительности, более чем простое. Гораздо проще и естественней, чем, допустим, киллерский промысел.
И потом: как этому сопротивляться? Ничего, кроме плаксивого упрямства, как в детстве над манной кашей с комочками, кажется, и невозможно представить. «Не хочу! Не хочу!» А в чем дело, собственно? С комочками ему не нравится. Цаца!
Взрослые правы, они знают жизнь руками и набитыми шишками. Какой капризный ребенок! Никто ведь не заставляет камни таскать. Проглоти положенное и иди дальше, в свое «балабала», нюхать гаечки, лизать сухой лед и даже прыгать, рискуя жизнью, с сарая на сарай. Как бы удивились они, если бы ты согласился поменять манную сладкую кашу на рюкзак с камнями.
Ну, с кашей это, может быть, не совсем то. А вот сказали бы: Гошей ты до пяти лет был по ошибке, в действительности, ты мальчик номер ноль. Почему «Гоша» в голову не приходило спросить, а почему «номер ноль»? И как его будут с этого времени узнавать друзья? Без имени.
И вот он уже чувствует себя зависшим между небом и землей, как бы недородившимся, брошенным по ветру зернышком, которое не знает, куда упасть.
Я давно забыл о Пиндоровском, будто летел в вытяжной трубе с яркой точкой пустого неба в конце, и пытался вспомнить стихи с навязчивым, мучительным рефреном, которые то появлялись в памяти, то выскальзывали из нее. «Как тельце маленькое крылышком тэ-тэ-тэ всклянь перевернулось…» Нет, потом: «Как комариная безделица». И еще что-то. Ага: «В лазури мучилась заноза». Вот, вот, чем она мучилась, заноза в лазури? Это я и пытался вспомнить. И вспомнил наконец: «Не забывай меня, казни меня, Но дай мне имя, дай мне имя! Мне будет легче с ним, пойми меня, В беременной глубокой сини».
Как хорошо, подумал я. Вот так бы прокричать на прощанье, и все. И все! А дальше… Ну а что дальше?
Похоже, если я и не уснул буквально, то ушел мыслями далеко. В комнату Пиндоровского меня вернуло его ласковое бормотанье, которым он озвучивал символический процесс побудки в расчете на то, что я его не слышу. Или наоборот.
— Господин Каквастеперьназывать! Простите великодушно. Не назначены ли у вас на сегодня великие дела? Проспите бессовестно. И мне же потом тумаков начнете отвешивать. Стыдно, сударь!
Я твердо решил не радовать Пиндоровского ни рассеянным пробуждением, ни отповедью на подслушанные издевательства. Открыл глаза, как после глубокой задумчивости, и сказал:
— Я принес дискету с некрологом и сейчас вам ее отдам. Как вы ее используете, меня не интересует. О моей судьбе тоже можете не беспокоиться, потому что мне на нее наплевать. Стало быть, сладострастия в интриге больше нет. Сочувствую. Кроме того: я готов найти Антипова, если мне не станут мешать, и не сомневаюсь, что программу он вам легко уступит. Представляя его состояние, думаю, академик к этой затее давно охладел. Дальше: выступать или не выступать, разумеется, его дело. Со своей стороны, я посоветую ему на площадь не ходить. Хотя бы потому, что вам ничего не стоит отключить трансляцию или просто микрофоны. У него же есть другие способы. Просьба у меня одна: не трогайте моих сыновей. Вы и сами понимаете, что они здесь ни при чем. А вам — зачем лишнее? Не обжоры же вы, в конце концов?
Взглянув мельком и оценив еще раз пассивно возлежащую тушу Пиндоровского, который был похож на затейливое бланманже для Гулливера, я понял, что последний аргумент был лишним. Тот словно услышал меня:
— Лишнее, лишнее… Все только и борются, что за лишний кусок, неужели непонятно? Что делать, необходимым и так упакованы. Кусок хлеба это уж давно символ. А вот за сортовой к ужину друга могут продать. Тут интерес мыслью о вкусе подогревается и представлением о последующем кайфе. Не животные ведь. Но и хватательному рефлексу простаивать нельзя.
Это, конечно, так, замечание на полях. А вот что я вам хочу сказать, дорогой мой Константин Иванович Трушкин. Вы, я понимаю, торопились со своей жертвой, но все же чуть опоздали — шапок уже нет. Базар, то есть, закрыт. Лично я — на больничном. Беспокойство о детях понятно, но что им там может угрожать? Пожурят, отправят на короткое перевоспитание к алкоголикам. Или зашлют в армию, отдавать, так сказать, гражданский долг. В общем, ничего, кроме пошлости, с сопутствующими, может статься, травматическими эффектами, не предвидится. Да я не уверен, что и митинг-то состоится. Не до того сейчас. Время, в который раз, переходное. Требуется индивидуальная мобилизация, пока, знаете ли, не объявили всеобщую. — Пиндоровский прихихикнул одной стороной рта, показывая, что не приписывает себе доблести этого афоризма. — А вы — наплевать! И чего расплевались, спрашивается? Да и не верю. Если Антипов не послушает вас и попрется на митинг, то и вы ведь с ним? Разве не так?
— Пожалуй, — сказал я. — Может быть.
— Не «пожалуй», а точно попретесь. К чему-то, уж если решились, надо свою жертву пристроить. Гиблое дело — самое то. Потом, это, ну, как его там? В надежде славы и добра. Понимаю. Но скучно. Все героизмы — скучны. Это еще ваш любимый Блок сказал. А если повезет и останетесь здравствовать, тут же небось примитесь за мемуар обо всем увиденном. Примитесь? Примитесь.
— Примусь, — сказал я.
— А то как же? И талант, известное дело, не может без работы. Один уж раз вы свою песню задушили, теперь нужен реванш. Перед своим, я имею виду, талантом. Даром что никому ни до чего дела нет, но кто в приступе вдохновенья думает о пользе? Ни дня без «срочно», и всё тут. Ну, да и пишите на здоровье. Мне, повторяю, эта пьеса больше не интересна. Вас только жаль. Разрушите, а не думаете, сколько потом сил пойдет на реставрацию, которой вам же и придется скрупулезно заниматься.
Вы ведь (от меня не ушло) заметили, что давеча генерал на совещании был в старом обмундировании. И правильно, он давно в отставке. Остальные — тоже энтузиасты. А еще говорят, что у нас гражданского общества нет. Надо только людей уважать, премировать, когда следует, тогда они готовы будут служить общественным интересам за совесть и даже более того. Они всегда добавят своих красок, своего вопля души в любое дело. Вот и я только воспитатель-организатор. Сами же дела решаются в других инстанциях. И последней из них, заметьте, никто не знает. В этом и состоит мудрость государственного устройства.
Могли быть с нами… Могли… Угольником не зря ведь обзавелись. Я и подумал было сначала…
— Послушайте, я уже сам хотел вас спросить. Что значит эта нелепая затея с платочком? У меня-то он, допустим, так просто, — соврал я, — сквозняки у вас. Надо же во что-то сморкаться.
Лицо Пиндоровского побелело и еще больше оплыло. С креном направо.
— В Древнем Риме вам за этакую пакость могли и морду набить. А если бы француз утирался своими манжетами? Без стыда и честь легко потерять. Мозгляки! От нюхателей табака ведете свою родословную!
Пиндоровского трясло. Что-то его сильно заело с этими платочками. Скоротечная смерть была бы сейчас вовсе некстати.
— Да в чем дело-то, Иван Трофимович? Суньте что-нибудь под язык, если сердце.
— Не смеете! Есть правила, тон, знаки отличия, личное достоинство. Уж на что бедное детство у меня было, а мама и в карман самой затрапезной курточки обязательно вложит чистый и отглаженный платок. Да с вышитым вензелечком. Так надо. Мы — Пиндоровские! Свою индивидуальность необходимо выражать! Для носа другой платочек, в кармане. А этот — не тронь? Даже если у тебя не сопли, а кровь из носа течет. Я свято этого придерживаюсь и другим велю.