Николай Крыщук - Ваша жизнь больше не прекрасна
Примерно такую честную игру предложили мне ГМ и Шитиков. Задание простое: поддайся, сбереги в арьергарде родных и сам успей выползти на свежий воздух. А как это? А кто ж знает? Некоторые, видишь ли, доиграли до серьезного возраста и умерли своей смертью. От сердечной недостаточности. Как все, то есть, нормальные люди. Значит, возможно?
Шитиков довел меня до комнаты Пиндоровского. Мы молча попрощались. В решительные минуты дар речи обычно не пригождается. Я с горькой иронией подумал, что в следующий раз его вызывают уже на поминки.
Актерского таланта во мне ни на грош. Я понимал, что перед встречей с Пиндоровским необходимо выбрать роль. Ту, которую мне только что предложили, или какую-нибудь другую. Неважно. Идти с открытым забралом в моей ситуации… Но я знал также, что способности у меня в таком деле самые пошлые, и всё, что я когда-либо пытался изобразить, выходило грубо, позорный подтекст выдавал себя краской на лице, уже в следующую секунду я становился сам себе противен или смешон, а тут уж какая игра? Особенно это мешало с женщинами.
Короче, моя решимость за время разговора с ГМ и Шитиковым ничуть не перегорела, но ни плана, ни роли, ни хотя бы первой удачной фразы. Я шел на провал с высоко поднятой головой.
Иван Трофимович полулежал на диване в коротком халате. Он был занят. Я слегка попятился. А что бы вы на моем месте сделали, попав на интимную минуту в чужую комнату? Глаза Пиндоровского были заведены вверх, толстые ноги терлись одна о другую, а губы выговаривали то ласково, то с долей раздраженного нетерпения:
— Сучка, ну миленькая. Хватит кобениться! Иди ко мне, мразь лупоглазая.
Глаза мои невольно стали искать предмет вожделения и ненависти этого одышливого толстяка, который, не ровен час, в моем присутствии от приступа страсти мог получить разрыв сердца. Включив Прямое виденье, я успел пережить счастливый миг его внезапной кончины, который бы освободил меня от ложных обязательств и предварительной рисовки.
Но вышло все не так.
Предмет страсти, по моему предположению, скрывался за детской низенькой ширмой. Это меня еще больше озадачило. На всякий случай я кашлянул.
— А-а-а!.. — застонал от счастья сластолюбец, повернув ко мне измученное лицо. — Ну, вот и всё!
— В каком смысле? — крикнул я со спринтерской скоростью и, кажется, воинственно, хотя сердце мое провалилось в самом жутком предчувствии.
— Вот она, — сказал Пиндоровский уже спокойней, помахивая передо мной ватной палочкой, на которой я мог разглядеть вялую плоть микроскопического существа. — Битый час за ней наблюдал. А она возьми и влети с размаха. Прямо в ухо. Ведь это хамство! Ненавижу насекомых! А вы?
Я хотел ответить, что с этим вопросом пока не определился, но вовремя сообразил, что это было бы похоже на капитуляцию. Поэтому сказал неопределенно:
— Если в ухо — чего же приятного?
— Да вы присаживайтесь, Константин Иванович.
Сесть было совершенно некуда, разве на пол. Диван до отказа занимал хозяин. На одном стуле в неловкой позе, словно застигнутые параличом мысли, лежали штаны, на другом, видимо, для просушки были аккуратно разложены травы, стол бугрился грудами изорванной и скомканной бумаги, что было косвенным подтверждением пережитого стресса. Никаких других горизонтальных плоскостей в комнате не было, если не считать крыши малышового шкафа, который доходил мне до подбородка. Наконец хозяин догадался сдернуть со стула брюки и отправить их в угол.
Я смело опустился на стул.
Пиндоровский остался лежать на диване. Видно было, что всякая смена позы представляет для него грандиозное происшествие личного характера, как для другого, быть может, перемена семейного положения.
— Я, представьте, долго сопротивлялся, а сейчас готов повторить за стариком Экклезиастом: противны стали мне дела, которые делаются под солнцем. Ибо все — суета и томление духа.
Создавалось убедительное впечатление, что с этим символическим автором Иван Трофимович пропустил не одну рюмку за дружеским разговором. Расстроен он был не на шутку, но и демонстрация «разбитого корыта» доставляла ему, кажется, немалое удовольствие: жовиальность трепетала и подрагивала, чего не могла скрыть даже плотная ткань надетого по случаю утраты патрона пессимизма.
— Хуже всего с целеполаганием.
— Что? — спросил я почти испуганно и тут же понял, что именно для подобных риторических возгласов мне и освободили стул. Иван Трофимович, как я еще в прошлый раз заметил, был из тех, кто не столько разговаривает с человеком, сколько рассуждает в его присутствии.
— Я всегда относился к делу, как слесарь: измерял и делал расчеты, прежде чем приступить к задуманному. Инструменты разложены в порядке функциональной востребованности, ногти вычищены, защитные очки на месте, вихор (у меня был вихор!) под тюбетейкой…
Эта привычка реализовывать метафору, превращать ее в иллюстрацию из дидактической книжки выдавала в Пиндоровском ребенка с поэтическими наклонностями и талантом педанта. Как я ни был сейчас насторожен и скован, все же улыбнулся. Передо мной был слесарь.
— И только потом жик-жик, чир-чир и ше-ше-ше-ше-ше-ше… Водки хотите?
— Не хочу я водки, — сказал я, не зная, с чего начать конфронтацию, к которой внутренне был готов.
— И я не стану, — мгновенно согласился Пиндоровский, как будто не было для него ничего важнее, чем гармония наших желаний. — Так вот, целеполагание… Я мог определить доброкачественность цели на запах, но не надеялся на одну только интуицию. Потому и удавалось добиваться своего. Однако человек, желающий добра, никогда не может считать цель достигнутой. Он всегда, знаете ли, немного неудачник. Потому что добро — самый утопический из утопических проектов. Да-с…
Я снова включил Прямое виденье. Пиндоровский, несомненно, представлял себя сейчас Махатмой Ганди в старости. Мне же он напоминал Гамлета из русской провинции, который хотел внушить только одно: мы одного поля ягоды; я тоже заеден рефлексией, и непосредственного нет во мне ничего.
— Но я чист, я вывернут наизнанку, проверьте мои карманы, счета, душу. Мне нечего стыдиться перед смертью.
— Вы так говорите, как будто этот решительный момент уже наступил, — сказал я.
— Мы каждый миг перед смертью, — философски заметил Иван Трофимович, но посмотрел на меня пронзительно и недобро. — Если же вы о герое моей книги… Он всех переживет, еще увидите, а я никогда его не оставлю. Про косточки на счетах лишь говорят, что их сбрасывают. В действительности только передвигают: вправо-влево, вправо-влево. Стержня их никто лишить не может. Будет вам урок! — воскликнул он вдруг грозно, разгоряченный, как всегда, ходом своих непостижных мыслей. — Но я ведь сейчас о другом. — На его лице снова появилось блудливо-гуманистическое и отчасти восторженное выражение: — Вот, например… Вы футбол любите?
Я попытался ответить, но Пиндоровский продолжал:
— Впрочем, это неважно. Особой наблюдательности тут и не требуется. Что закрывают мужчины, когда выстраиваются в стенку перед воротами? Это не вопрос. И так ясно. Вопрос: а что закрывают женщины? То-то и оно, — захихикал он после короткой паузы. — Они чисты перед Богом. Без их детородности человечество «тьфу!». Им нечего стыдиться и нечего бояться. Такой и я!
Я рассмеялся. Труден был для понимания пример, но вывод из него выглядел еще более дико.
— Иван Трофимович, вы — женщина?
— Да, — вызывающе сказал Пиндоровский, — я — женщина. Если хотите.
— Да ничуть не хочу.
— А и не хотите как хотите, — вдруг расслабленно сказал толстяк и опустил руку в банку, которая стояла у дивана.
На эту банку я сначала не обратил внимания, но тут сразу понял, о каких динозавриках говорил Алеша. В воде плавали маленькие яйца, одно из них на моих глазах лопнуло, и из него показалась игрушечная головка.
— Такое, такое одиночество по ночам накатывает, — сказал Пиндоровский жалобно. — Как говорится: «О, бурь заснувших не буди — Под ними хаос шевелится!..» Хочется, чтобы рядом было что-то живое. Чтобы можно было сказать, например: «улю-лю!..» Детей Бог не дал, — прибавил он мрачно и весомо, как будто закончил длинную и печальную повесть.
Иван Трофимович поднес к лицу игрушку, губы его заволновались, готовясь произнести колыбельный, ласкательный напев, но тут же передумали. Лицо выразило досаду с капелькой уксуса. Он сжал в кулаке хрупкий товар и бросил под ноги, где лежало еще два детеныша ископаемого с заснувшими на боку головками.
— Неудачный получился, — сказал Пиндоровский по-мастеровому просто.
К горлу подкатила тошнота. Аттракцион затягивался, а я продолжал малодушно искать повод, чтобы прервать его и заявить крайнюю степень отчаянности.