Светлана Шенбрунн - Розы и хризантемы
— Я ее встретила, — говорит мама. — Знаете, по-моему, она врет. Говорит, муж на фронте погиб, а дети крохотные. Что-то не вяжется.
— Да ясное дело, — соглашается тетя Наташа. — Нагуляла, а теперь решила избавиться. Может, от немца и родила.
Мы идем из магазина. Мама держит кошелку за одну ручку, а я за другую. Плохо, что мы разного роста, я должна все время сгибать руку. В другой руке у меня бидон с молоком.
— Мама, что это?
— Где?
— Вот! На небе.
— Где? Ничего не вижу.
— Вот, вот! Круглое!
— Круглое? Ну, луна… Ты что, луны не видала?
— Не-е-ет…
— Что ты ерунду городишь! Луна каждый день на небе. Только иногда она полная, как теперь, а иногда как серп — месяц.
— Что это — серп?
— Серп — это чем жнут хлеб.
— Как это — жнут хлеб?
— Ну как? Срезают колоски.
— Какие колоски?
— Хлеб растет на поле колосками. Что ты думала — что он так и растет буханками?
— А колбаса чем растет?
— Колбаса растет свиньями. Колбаса не растет, ее делают. Сначала делают фарш, потом этот фарш набивают в кишки, получается колбаса.
— А почему мы ходим всем за продуктами? Ты же теперь работаешь. Тебе платят деньги, да?
— Какие это деньги! Разве я ради этих денег работаю? Работаю, потому что нельзя не работать. Кто не работает, того живо на завод упекут.
— А папин аттестат?
— Ну что ж, что аттестат… Кашу маслом не испортишь. Чем сидеть и в потолок плевать, лучше добыть лишний кусок. Если есть возможность, зачем же отказываться? К тому же и маме надо хоть чем-то помочь… Послать хоть какую-то копейку…
— Какой маме?
— Моей маме, какой же еще? Моей маме, твоей бабушке… Пойдем двором, так ближе.
Мы идем чужим двором, проходим мимо большого четырехугольного ящика без дна.
— Песочница… — говорит мама. — До войны дети играли. Ты тоже любила возиться в песке. У тебя было белое пальтишко, пикейное… Лидочка сшила…
— Мама, а что такое «Братья и сестры!»?
— Как — ты не знаешь, что такое братья и сестры? Ну, помнишь, в Красноуфимске рядом с нами жила семья, у них было девять детей. Между собой они были братья и сестры.
— Нет, — говорю я. — Не такие братья и сестры.
— А какие же?
— По радио говорят: «Братья и сестры!».
— Это фигуральное выражение. Риторический прием. Имеется в виду: близкие люди, родные. А вообще братья — это сыновья одного отца. Или одной матери. Например, у Иосифа было двенадцать братьев. То есть нет, одиннадцать, двенадцать — это вместе с ним.
— Кто это — Иосиф?
— Иосиф Прекрасный. Отец любил его больше всех остальных сыновей и купил ему красивое платье. А братья за это так на него разозлились, что продали его в рабство.
— Что такое «рабство»?
— Рабство? Это когда один человек принадлежит другому человеку, когда он раб этого человека.
— Я твой раб, да?
— Почему же? Ты не раб, ты просто ребенок. Ребенок не может жить самостоятельно, он обязан жить с родителями или с кем-то из взрослых.
— Смотри! — говорю я. — Еще луна!
— Что значит — еще? Это та же самая луна. Что ты, в самом деле, — будто сегодня родилась!
— Та же самая? Там была эта же самая луна? Мы столько прошли, и все та же самая луна?
Нет, этого не может быть, я ей не верю.
— Конечно, та же самая. Мы стоим на земле, а луна на небе. Ее видно с любого места.
— С любого? Даже с того, где Верховный суд?
— Ах, боже мой… Ну что с тобой говорить… Только время терять.
Мы разносим продукты по квартирам и заходим к Лере Сергеевне. Она, как всегда, строчит на машине, но сегодня она не одна — на диване сидит девочка. Ей, наверно, столько же лет, сколько мне.
— Кто это у вас? — спрашивает мама. — Родственница какая-нибудь?
— Это Инночка, моя дочка. Прошу любить и жаловать.
— Что вы, Лера Сергеевна, милая!.. — бормочет мама. — Бог с вами… Это не у той ли вы взяли, что тут ходила? Ходила тут одна с четырьмя детьми…
— Да уж где взяла, там нету.
— Лера Сергеевна, дорогая, но ведь это безумие! Чистейшей воды безумие! В такое время взять ребенка…
— А в какое же время брать? Только в такое и брать.
Девочка ничего не говорит, только смотрит на нас большими синими глазами. На коленях у нее лежит тряпичная кукла.
— А вдруг она какая-нибудь больная, заразная? И вообще, неизвестно, что за наследственность…
— Что делать, Нина Владимировна, каждый по-своему с ума сходит… Одной тоже не сладко.
— Нет, я просто отказываюсь поверить! — говорит мама. — Вы всегда были таким здравомыслящим, рассудительным человеком. Да меня бы озолотили!..
— Это оттого, Нина Владимировна, — Лера Сергеевна склоняется над шитьем, — что вам еще не приходилось детей терять… Если бы вы это пережили, вы бы иначе рассуждали.
— Не знаю, не знаю, — говорит мама. — Тут уж, ей-богу, не знаешь, что лучше. Иной раз просто молишь Бога, чтобы избавил.
— Типун вам на язык! — Тетя Лера качает головой. — Хотя Бог, похоже, наших молений не слышит… И проклятий тоже. А может, и вправду нет его. Если он все это допускает… Витюшка мой хоть родился с пороком сердца… — Она обрывает нитку о лапку машины, расправляет шов. — Тут уж, как говорится, судьба, некого винить. А Инночка такая была крепенькая, такая здоровенькая… Боровичок мой родненький… — Она вытирает рукой глаза. — В годик уже ходила, все понимала, говорила — просто удивительно, до чего умненькая была девочка. Веселенькая, ласковая. И не было у нее ничего серьезного — скарлатина в легкой форме. Если бы не больница эта, я бы ее выходила. Вначале у нее и температуры-то почти не было, потом уж застудили. Больные дети, и на голой клеенке — ни простынки, ни одеяльца… Чтобы нянькам возни поменьше, белье не менять. Вижу: погибает мой ребенок, девонька моя ненаглядная, день ото дня хуже. Отдайте мне ее, говорю, — нет, нельзя, не имеем права. Права, видите, вспомнили… Тогда позвольте хоть войти, побыть около нее. Тоже нельзя — инфекционное отделение. И жаловаться некому. Все как бы по закону. Никого не докричишься, никому нет дела ни до тебя, ни до твоего ребенка…
— Это мне знакомо, — соглашается мама.
— Полночи под окном простояла… — рассказывает тетя Лера, позабыв про свое шитье. — Она меня увидела, ручонки тянет… Мороз пятнадцать градусов был, а я не чувствовала. Ничего не чувствовала… Взяли и унесли нарочно, чтобы я не смотрела. А утром прихожу — умерла, говорят. Ну пусть даже так — пусть суждено ей было умереть, но почему не дали, чтобы она у меня на руках умерла?.. — Лера Сергеевна втягивает в себя воздух и вытирает лицо подолом юбки. — Вот, Нина Владимировна, многое можно простить, а этого никогда не прощу…
— Нет, Лера Сергеевна, дорогая, — говорит мама, — как бы там ни было — я ваши чувства вполне понимаю, — но взять чужого ребенка… Да вы отдаете себе отчет в том, какой это рискованный шаг? И погодите еще — вы ее вырастите, а потом явится эта мамаша и заберет! Что вы думаете — нет таких случаев? Сколько угодно!
— Все может быть… А я как увидела — вылитая моя Инночка… Только постарше немного. Неужели дать погибнуть?
— Что делать? — Мама опять вздыхает. — Я, знаете, на Кубани такого насмотрелась. Вспоминаю иной раз и сама не верю. В начале тридцатых, в коллективизацию. У нас-то тогда, не стану врать, всего хватало. И, кажется, можно было бы помочь, но кому помогать, когда вокруг толпы голодных? Толпы, Лера Сергеевна, милая… Так и валили в город в надежде что-нибудь раздобыть. Бывало, подойдут под окно, просят: хозяюшка, очисток не найдется? Ну, дашь что-нибудь одному-другому. И то боишься, чтобы остальные не увидели. Мы уже различали, кому стоит дать, а кому — бесполезно. Если губы синие, значит, ничего не поможет, конец. Так и умирали на улице. Тысячами… И взрослые, и дети.
— Да, море слез, — вздыхает Лера Сергеевна. — Океан-море…
— Не знаю… — говорит мама. — Вы хоть врачу ее покажите, пусть хотя бы проверит.
Девочка на диване молчит, только прижимает к себе куклу.
Холодно. Очень холодно стало на улице. Мама говорит, что мою шубку сшили, когда мне был год, а теперь я выросла, и она сделалась мала. Между рукавами и варежками торчат голые руки. Осенью они были белые, а теперь покраснели и потрескались. Я то и дело дергаю рукава, пытаюсь натянуть их на руки, но руки снова вылазят.
— Не тряси кошелку, — говорит мама, — все рассыпешь.
— Расскажи что-нибудь…
— Что?
— Что-нибудь…
— Что же я могу рассказать? Ну… Вначале был мрак и хаос…
«Хаос», — повторяю я про себя.
— А потом Бог решил создать мир. В первый день он отделил свет от тьмы. Свет назвал днем, а тьму — ночью. Во второй день он создал твердь… И назвал ее небом. В третий день отделил сушу от воды… Сушу назвал землей и велел расти траве и деревьям… А в четвертый день… Что же он создал в четвертый день? Не помню, ей-богу… Ах да, светила! Солнце, чтобы светило днем, и Луну, чтобы светила ночью. В пятый день создал гадов, пресмыкающихся, рыб и птиц. А потом, в шестой день, были созданы скоты и человек. Человека Бог назвал Адамом и поселил его в раю. Знаешь, что такое рай?