Нина Воронель - Абортная палата
Наутро она, смущаясь, исподтишка сунула злополучную папку под мышку соседке, которая, не поняв причин этой таинственности, с любопытством заглянула ей в глаза и, роняя компрометирующие листки, живо спросила: «Ну как?» Взгляд соседки за толстыми стеклами увеличительных очков был совершенно детский и беззащитный, и Лида не решилась обидеть ее правдой. Она пробормотала что-то невнятное, но соседке не терпелось услышать подробности. Соседка была нелепая добрейшая курица, вызывающая звериную ненависть всей квартиры своим полным нежеланием участвовать в коммунальных склоках. Как только на кухне разражался очередной скандал, она пулей вылетала оттуда и запиралась на ключ в своей узкой, похожей на логарифмическую линейку, комнате.
Ни мольбы, ни увещевания, ни прямые угрозы не могли вынудить ее принять сторону той или другой враждующей партии, и потому только Лида, занятая своими бедами, поддерживала с нею дружеские отношения. Соседка читала и рецензировала чужие сценарии на телевидении и считала свою жизнь неразрывно связанной с искусством. У нее вечно далеко заполночь торчали молодые лохматые голодные поэты, наполняя комнату сигаретным дымом и воющими обрывками стихов. Она щедро, от души кормила и поила их, а потом долго мыла чашки в порыжевшей от времени и недосмотра кухонной раковине, так что утром перед работой ей некогда было привести себя в порядок, и она убегала без завтрака, начесав волосы только надо лбом и оставив на затылке нечесаными сбившиеся плоские пряди.
В то утро она, как обычно, стояла перед Лидой, торопливо прихлебывая кофе из чашки и одновременно пытаясь застегнуть неподдающиеся, визжащие под пальцами молнии на сапогах и юбке, так что было несложно отвлечь ее внимание от чужих сексуальных проблем предложением начесать ей волосы на макушке. От предложения она, правда, отмахнулась — некогда, она и так опаздывает! — но зато перестала приставать с расспросами и умчалась.
Через два месяца после этого Валера уехал в туристский поход на Северный Урал. Вернувшись из похода, он поехал с вокзала не к ней, а домой к матери, позвонил оттуда по телефону, сдавленным неловким голосом, почти торжественно сообщил, что между ними все кончено, и спросил, когда ему зайти за вещами. Она давно готовилась к этой минуте, многократно мысленно репетировала ее в разных вариантах, но почему-то никогда не представляла, что это может произойти так вот заочно — не глаза в глаза, а безлико, поспешно-телефонно, и потому не нашлась, что сказать, а просто онемевшей вдруг рукой отпустила трубку, и та закачалась у самого пола на перекрученном шнуре, нелепо выкрикивая какие-то приглушенные слова, на которые она все равно не могла бы ответить.
Она стояла, окаменев над смолкшей наконец трубкой, и чувствовала, как кожа на шее, щеках и ладонях коробится и съеживается, словно покрывается солью. Потом соль стала выступать во рту, на деснах, на губах и на языке, она была горькая и жгучая и не давала вздохнуть. Из комнаты в коридор, катя крутящегося красно-зеленого петушка на колесиках, со звоном и визгом выбежала Ань-ка и засеменила к ней по зубчато-рыжей паркетной дорожке, прочерченной солнечным лучом через дверную щель. Она шагнула навстречу Аньке, прикрывая ладонью глаза от этого нестерпимого красно-оранжево-зеленого сверкания, попыталась набрать в легкие обжигающе-соленый воздух, задохнулась, покачнулась на негнущихся ногах и во весь рост рухнула на щербатый, елочкой выложенный паркет.
Несколько месяцев после этого дня она прожила, как в тумане, пила какие-то лекарства, лежала в больнице, а потом, как ни странно, оклемалась и снова начала ходить на работу и водить Аньку в ясли, а там и в детский сад. Она даже слегка поправилась, раздалась в бедрах и в плечах, она ела, спала, ходила в кино, покупала себе и Аньке новые платья, делала прическу и маникюр и выполняла все другие процедуры, необходимые для поддержания внешней видимости жизни, но это была всего только видимость. Настоящая она, та, что истинно была ею — Лидкой, Лидочкой, Лидой, — все эти годы стояла под сенью крыл пышнотелых порхающих амуров в простенке между стрельчатым окном и дверью с табличками, указывающими, кому сколько раз звонить, и ждала, пока Валера, задыхаясь, расстегнет пуговицы ее пальто.
А потом и это прошло, и не осталось ничего, кроме однообразного течения недели от понедельника к субботе. Самой трудной была переправа через воскресенье, но и к этому она со временем привыкла. К тому времени мать получила наконец однокомнатную квартиру в новом районе и переехала туда с отцом и сестрой, оставив старую комнату им с Анькой, но теперь ей уже было все равно, как и где жить.
Она по-прежнему работала на коммутаторе, целый день втыкая и выдергивая пластмассовые штекеры и слушая вполуха чужие служебные и неслужебные разговоры. Своей жизни и своих разговоров у нее не было, ни служебных, ни неслужебных. Валера присылал приличные алименты из далекого сибирского города, куда уехал с новой женой после окончания института, и два-три раза в год, приезжая в Москву в командировку, приходил проведать Аньку. Поначалу она панически боялась этих посещений, не хотела его видеть, убегала из дому, чтобы не бередить старые раны, но постепенно и это стало ей все равно, и она принимала его чин чином, как любого безразличного ей гостя, спокойно подавала ему чай и клубничное варенье с лимонными корочками, сваренное матерью по особому рецепту, и удивлялась про себя, что так убивалась из-за этого чужого, невеселого, рано начавшего лысеть парня.
И так бы, наверно, до конца дней своих она продолжала вести это сонное растительное существование, взрывающееся только во время Анькиных ночных лихорадок и редких поносов, если бы не одно непредвиденное происшествие.
Как-то она работала в ночную смену. Она не любила эти ночные дежурства, но за них платили сверхурочные, да и не всегда удавалось отказаться или найти замену. Она была одна в огромном зале коммутатора, так непривычно тихом в ночные часы после многоголосого гомона, заполняющего его заплетенное проводами пространство днем. Работы было немного, хотя периодические редкие звонки не давали возможности вздремнуть. Она сидела, уронив голову на ладони и ни о чем не думая, — ведь нельзя было назвать мыслями обрывочные прикидки, как перешить Аньке платье из ее старой кашемировой юбки и какой порошок лучше купить к предстоящей уборке квартиры, — как вдруг чьи-то руки легли сзади ей на плечи. Она даже не испугалась толком, в последние годы все чувства в ней как-то попритихли, — она не спеша, почти нехотя оглянулась, ощущая на шее у затылка чье-то горячее дыхание. Это был начальник смены, единственный мужчина в их бабьем царстве, которого она, честно говоря, никогда за мужчину и не почитала: был он тощ, длин, жидковолос и раздражителен. Но сейчас вдруг кровь ударила ей в голову, и, ни о чем не спрашивая, не удивляясь, она с забытым жаром стала отвечать на его липкие поцелуи, а потом отшвырнула ногой свой жесткий вращающийся стул и отдалась ему прямо на полу, не замечая холодной жгучести ничем не покрытого цемента. Нельзя сказать, чтобы он был замечательный любовник, но у него был вкус к этому делу, умелые длинные пальцы и немалый опыт в любовных утехах, так что она стала охотно брать ночные дежурства, а он приходил каждый раз в пустой ночной зал под предлогом инспекции качества сверхурочной работы и обучал ее все новым и новым вариантам, смутно напоминающим ей о той толстой растрепанной рукописи, которую она постыдилась дочитать до конца. Вся эта история никак не задевала ее душевно — даже удивительно, насколько она, когда-то готовая умереть ради любви, оставалась равнодушной к мужчине, которому позволяла то, чего никогда бы не позволила Валере.
Он был ей настолько безразличен, что ее жизнь не ознаменовалась катастрофой, когда в один прекрасный день на коммутатор явилась его жена и учинила грандиозный скандал. Поводом для скандала послужила найденная женой в приготовленном для чистки пиджаке аккуратная записная книжка, где мелким чиновничьим почерком были выписаны имена и фамилии всех подчиненных ему телефонисток и против многих из них стояла недвусмысленная пометка «сп.», истолкованная женой как «спал». Против ее имени стояла такая же пометка — она ничем не отличалась от других, с ней он «спал» в порядке очереди, как с остальными, но это ее нисколько не задело, ибо и он не представлял для нее личного интереса.
Ее куда-то вызывали, как и всех других, задавали ей дурацкие вопросы, на которые она не пожелала отвечать, и никто не мог ее ни к чему принудить. Он бегал среди телефонисток бледный и испуганный, хватал их за руки, о чем-то умолял, его жидкие, быстро грязнящиеся волосы хохолком топорщились на просвечивающей розовой кожей макушке, — она не вслушивалась в его просьбы, но ей было его нисколько не жаль. Потом он исчез, она даже не поинтересовалась, куда он делся, а его место заняла полногрудая дама в тугих воротничках с россыпью коричневых бородавок на щеках и верхней губе. И только тут до Лиды дошел весь ужас того, что с ней произошло: тело ее, не умершее вместе с душой, не задохшееся без любви, не желало жить без мужской ласки.