Энн Энрайт - Парик моего отца
Я глядела на его лицо, которого все равно не могла ни минуты удержать в памяти. Парик сидел на макушке его иссохшей головы, непристойно бесшабашный и молодой. Дутый, как геройство. Я сидела и смотрела на парик, а он — на меня, и мы оба маялись в ожидании.
Дом был полон женщин — блаженствующих, твердо намеренных не отступаться до фатального конца. Они сидели в гостиной, отсчитывая на четках молитвы на сто лет вперед, так что выставить их за порог не представлялось возможным. Отец испустил сладко пахнущее неодобрительное шипение и попытался повернуться лицом к стене.
Ему удалось сообщить нам всем, что он еще жив:
Он начал произносить слово «канал».
Он разодрал атлас и съел все карты Америки.
Уяснив намек, мы начали вновь ругаться, как родня. Мать, стоя у раковины в санузле, обозвала Бренду шлюхой. Бренда наорала на нее в ответ. Сказала, почему это мать всегда затевает ссоры, когда она сидит на толчке. Сказала, что если она и шлюха, то не она одна — видимо, подразумевая меня, хотя теперь я могу прикрываться своей хорошей работой. Бренда работает с детьми. Мать считает, что с такой профессией порядочного жениха не встретишь.
Брендины случайные связи — наша величайшая семейная хохма. Ни у кого не хватает духу сказать вслух, что она спит с женщинами — даже у самой Бренды. Возможно, у нее уйма любовниц, но мне что-то не верится. А мать, вероятно, надеется, что у Бренды хватает ума иметь дело с профессионалками, а домохозяек на соцпособии избегать. И все же Брендина ориентация объясняется чисто идейными соображениями. Мне кажется, против мужчин она ничего не имеет — вот только боится, что от ее прикосновения у них выпадут волосы.
С кем спит Фил, никого не интересует. Когда отец умрет, Фил женится на миниатюрной дорогостоящей женщине с целой кучей обаятельных знакомых. Она будет очень милая, а мы все терпеть ее не будем. Фил абсолютно нормальный парень — то есть, как известно всякой женщине, у которой есть брат — законченный псих. Мы помним его в тринадцать лет — его страх перед менструациями, помешательство на мыле в форме зверюшек, увлечение религией, то, как после причастия он осторожно держал во рту яйцо — похоже, такую епитимью налагал сам на себя.
Фила наша мать любит как сына — и его, и все его слабости; зато Бренду — как себя: как среднего ребенка, как третьего лишнего. Они ссорятся из-за всего на свете и плачут в разных комнатах. Слоняются по кухне, выдумывая себе занятие. А вот меня, наоборот, не хватает даже на то, чтобы взять полотенце и вытереть за собой чашку.
Я дочь своего отца. Однако, когда он прикрутил свое обручальное кольцо к проводу от лампы и включил его в сеть, настала пора снова уйти из дома.
* * *Люб-Вагонетку я ненавижу лишь до одиннадцати утра. После полудня мне уже все равно. Поздно вечером я ловлю себя на том, что сопереживаю ее застиранным маленьким синим глазкам, из которых дебильным ребенком выглядывает обида.
Сейчас она пародирует женщину на вечеринке — рассказывает истории о своих репортерских деньках. Пригнись и замаскируйся, и жди, пока тебя очаруют. «Пожалуйста, полюбите меня», — говорит она, навязывая тебе ощущение, что ты не очень-то чиста и кое-чего жаждешь. «Ладно», — говоришь ты.
Она рассказывает о кинозвезде с трансплантированными волосами, о священнике с зашитыми карманами, о министре здравоохранения, который отвел в сторонку звукорежиссера и спросил у него, что такое «отсосать».
— Она все-таки женщина, — говорит Маркус, — она и кокетничает, как женщина.
Потому что, насколько ему известно, женщина может предать тебя лишь в одном месте — в твоей постели.
Маркус убежден, что она с кем-то крутит. Говорит, что иначе и быть не может — программу давно бы сняли с эфира, когда бы от Люб-Вагонетки не пахло какой-то важной шишкой. Ну и кто это конкретно? — спрашиваю я. — Ну и когда они это успевают? Не такая уж она дура. — Но разве она умная? — возражает он.
Здорово она его одурачила. Маркус уверен, что однажды сияние его таланта прорвется сквозь тучи и он всем покажет, что такое власть и что такое телевидение. Я говорю, что у него лучше пошли бы дела, будь он чуть поглупее — это, кстати, он и сам мог бы понять, поскольку вырос в деревне. Нет, Маркусу еще долго придется дожидаться своего шанса. Для карьеры у него нет чутья — точнее, с чутьем все в порядке, вот только мозги мешают.
— Есть лишь один способ ее обойти, — говорю я. — Заставить ее бежать по ее же собственным следам.
— И как же это сделать? — спрашивает он.
— А я почем знаю, — говорю я. А он таращится на меня, словно на двухголовое чудище.
Люб-Вагонетка рассказывает байку о женщине из Белфаста, которой пришлось собирать мужа по кусочкам в собственном палисаднике. Интервью получилось блестящее — даже диван выглядел идеально. Когда женщина закончила свой рассказ, воцарилось молчание, и Люб-Вагонетка чуть повела плечами — закругляемся, дескать; так распорядитель похорон кивает могильщикам. И тут оператор, чье имя не стоит называть, обратившись напрямую к женщине, заявил: «Прошу прощения, у меня тут проблемы с техникой. Вам не трудно будет все это повторить?» — и коттедж-двухсемейка оцепенел от ужаса.
Весь сюжет отсняли по второму разу. Получилось нечто кошмарное, из рук вон. А потом, просматривая запись, она увидела, что в первый раз оператор просто нажал кнопку «Стоп»! За такие фокусы можно вылететь с работы — но это еще были цветочки по сравнению с тем, как в дверях оператор взял вдову за руку и похотливо заглянул ей в глаза.
— По-моему, он вел себя, как кобель, — говорит она, — я уж молчу, что антипрофессионально. Но что тут поделаешь?
— А может, это была любовь, — говорит Джо.
— Любовь? — переспрашивает Маркус.
— ЛЮБОВЬ! — вопит Джо, стукнув по столу вилкой. Мы все смотрим на нее, пытаясь вообразить ту разновидность любви, о которой она говорит. Любовь, от которой выключаешь камеру.
* * *Я была влюблена. Когда у нас всех утряслась жизнь, между двумя инсультами.
Я ушла из дома. Как мне тогда казалось, вовсе не из-за отца. Мне казалось, я просто следую своим политическим убеждениям: наша сестра должна использовать все возможности для роста. И я двинула в Англию — в страну, где женщины не хоронят своих младенцев в силосных ямах, в страну, где люди умеют ценить некрашеные сосновые панели. Контрацептивы и красивые стены — вот все, что дала мне чужбина.
Спустя полгода я проснулась с ощущением, что чья-то рука душит меня во тьме. В комнате никого, кроме меня, не было, я находилась в Стоук-Ньюингтоне и жизнь моя практически не имела смысла. Не влюбись я в англичанина, я бы уехала домой.
Любовь. Среди всех этих чужих пшеничных полей. Казалось, я так долго тренировалась — и все равно оказалась не готова: не готова к тому, как уютно устроился у окна стул, к краске — слишком яркой, к его коже. Он был блондин. Он был достаточно взрослый, чтобы хорошо разбираться в жизни. Он был сдержанный. Раздевать сдержанного человека — это нечто.
Как же трудно уяснить огромную разницу между «одна» и «двое». В конце концов я стала постоянно думать о смерти — так было проще. О его смерти, о моей смерти, о его похоронах, о моих похоронах, о холоде его лица, о том, как я упаду в обморок под звуки органа, ослепнув от горя.
Лицо у него и на самом деле было холодное, глаза добрые, холодные и синие, а руки — одновременно горячие и мягкие. После акта он обычно залезал в ванну и, лежа в ней, разговаривал со мной — а я, сидя на крышке унитаза, зачарованно разглядывала его свободно парящий в воде член. Его распаренное лицо — кроваво-красное, губы — узкие и бледные, корни волос — почти белые в местах, где они были вшиты в его стыдливо рдеющее темя, а глаза — небывалой синевы.
Лжецы всегда казались мне людьми тонкими и привлекательными — в чем виноват (конечно же) мой отец. Но в то же самое время отцовский парик казался мне талисманом против другой, не столь занимательной лжи. Я думала, у меня иммунитет. Так что же меня держит здесь, в Стоук-Ньюингтоне? Что меня заставляет смотреть, как некий тип смывает с себя мой запах?
Я вернулась домой, в страну, где всегда можно угадать, женат мужчина или нет, а если не получается догадаться, легко навести справки. Впрочем, мне было по барабану, потому что я любила (понимайте это слово, как знаете) мужчину, который как-то в субботу утром позвонил и попросил родить ему ребенка. Без проблем, сказала я. В Ирландии мы только так и рожаем. Без передыху. Итак, я села в самолет и, перелетев Ирландское море, оказалась в спальне гостиничного номера, а там разделась, легла на вышитое покрывало и сказала: «Я тебя люблю», а он сказал: «Я тебя люблю» и опустил на меня свою медлительную мошонку — вместилище чуда творения.
Ох, я его взаправду хотела; его исстрадавшееся сердце, его ребра-ножи, его веки, из-под которых сочился ослепительно-синий свет… Я так сильно его хотела, что мне показалось: ЭТОГО никогда не будет, ничем не закончится эта любовь, звучавшая в номере вслух, как песня. И я жутко удивилась, обнаружив, что тело мое в свой звездный час дезертировало — хлопнуло дверью и в бешенстве сбежало домой. То, что было простором, скрутилось в канат — а канат сплелся с моими кишками и зачалился за мое сердце, прочно зачалился, намертво. Я выплевывала даже мысли о своем англичанине — с такой яростью, что боялась вывернуться наизнанку, там, на вышитом покрывале, в тесном уголке заграничного отеля, который навечно остался Ирландией.