Энн Энрайт - Парик моего отца
Как же сладко вдруг что-то понять в четыре утра, в час, когда весь мир раскрывается на новой странице, а кровать тихо-тихо отплывает во тьму. Итак, я опять влюблена, а Стивен опять приуныл. Он твердил: «До чего же мне хочется умереть. Хоть еще разок. Хоть раз в жизни взаправду», а я его слушала и обнимала, чтобы согреть и успокоить. Он был легкий и рвался из рук — совсем воздушный шарик, только мягкий, не упругий.
— Мой надувной мужчина, — сказала я, потому что в потемках глупости не казались глупостями. — Мой волшебный резиновый ангел, — и Стивен слегка, как-то даже по-людски, развеселился.
Я объявила, что влюблена в него и единственное средство покончить с этой любовью — секс. Он со мной не согласился, но, охваченный ностальгией по собственному телу, рассказал мне о себе — о Стивене до моста.
В Риджине он познакомился с одной девушкой. Дело было еще в те времена, когда полагалось надевать белые перчатки и «заниматься этим» за живой изгородью, поскольку больше было негде. Между прочим, живых изгородей в Риджине остро не хватало. Итак, она была в белых перчатках, а небо было плоское, и земля — тоже плоская. Они брели вдоль горизонта — там ведь ничегошеньки не было, один горизонт — а небо и земля, как «молния», расстегивались на их пути.
Стивен сказал, что она была совсем девочка, что белые перчатки и запах ее летнего платья были точь-в-точь, как грязная гостиная, где сидела с вязаньем ее тетка. Груз за его ширинкой казался тяжелым и гадостным, словно какашка, когда возвращаешься из школы домой. Ему казалось, что он тащит набитую невесть чем сумку, которую нельзя ни на землю поставить, ни открыть; а когда они сели под изгородью, он не знал, куда девать руки, не говоря уже о своем остальном теле, а она сидела себе и говорила о своей тетке, и оглаживала свои белые перчатки, вверх-вниз, раз за разом.
Он хотел на ней жениться. Она казалась ему чистой, хорошей и оскверненной жизнью. Он хотел очистить ее от кожуры и выбросить, очистить и выбросить. Он чувствовал, как она подрастает на солнцепеке, прямо здесь, сидя у него под боком. Если бы не перчатки, она запросто могла бы треснуть по швам. Ее звали Линн.
Она говорила о справедливости. Говорила, что жизнь к ней несправедлива. Потянувшись на солнышке, он спросил:
— Ну, а ты чего ожидала?
— Да просто чтоб было нормально, — сказала она, и он начал ее презирать. Голосок у нее был слабенький, скулящий. Она набухала, как растение. Где уж тут ее целовать.
Он почувствовал спиной землю и припомнил вальс прошлой недели. Поглядел на белые перчатки, которые дряблой кожей болтались на ее руках. От перчаток ее пальцы казались квадратными, коротенькими.
— Ты хорошая, я тебя не стою, — сказал он искренне.
— Как это «не стоишь»? Это я-то хорошая? — сказала она.
Она была красивая. Перекатившись на живот, он положил голову ей на колени. Ткань ее белых перчаток коснулась его волос. Он сказал:
— Я ненадолго съезжу на север, заработаю кучу денег.
И будет коттедж с розовым кустом у дверей.
Извернувшись, он подставил лицо солнцу. Небо было плоское, горячее, близкое-близкое. В уголке его глаза пестрой горой маячил кусочек ее платья. Взмахнув рукой, она поймала своей белой забинтованной, перчаточной ладонью долгоножку. Подержала добычу между его глазами и небом, оторвала ей пару ног и отпустила.
Он вспомнил, для чего ему член и для чего служат губы. Он вспомнил, что их двое и сидят они под живой изгородью. И когда они занимались любовью, она раздвинула ему ягодицы своими руками в белых перчатках.
Вот как Стивен, по его словам, лишился девственности — нет, это не был первый половой акт в его жизни, но со враньем — самый первый. Потому что девушка была некрасивая. И в их будущем не было никакого коттеджа, никаких роз.
Я сказала, что в делах сердечных мужики ужас как привередливы. Все волнуются насчет искренности. Их послушать, так Искренность — маленький городок на самом конце железнодорожной ветки, со свежепокрашенной вывеской на вокзале.
Тут уж ничего не оставалось, кроме как завалиться спать. Мне приснилось, что Стивен, как всегда, парит над кроватью, а его слезы проникают в меня (обыкновенное дело для сна) и что это изнасилование в том смысле, что изнасилование — не шок, но эрозия, после него кажется, что ты старше гор и изношена до дыр (во всяком случае, так меня уверяла одна женщина).
Утром я обнаруживаю, что его слезы небесной скорби оставили на подушке россыпь еле заметных бурых следов. — Что это с твоими слезами, Стивен? — спросила я. — Раньше они были лучше «Тайда». Не слезы, а жидкий свет.
ЛЮБОВЬ
Кажется, нам есть что праздновать. Мы слепили сто пятьдесят конфеток из дерьма и теперь обязаны съесть ужин и выпить вина, что нынче не так уж опасно, поскольку мы перебесились. Люб-Вагонетка освободила нас от обета нравиться друг другу, и ее паранойя не путается у нас под ногами. Свои недостатки — если не считать паранойи, — она знает и напивается до онемения, а не до речей о том, что мы бы пролетели, аки фанера над Парижем, если б не Гэри-звуковик.
Я сажусь рядом с Джо, так как у нее инстинкт порядка, и напротив Маркуса с Фрэнком, ибо на стадии сантиментов хорошая свара — самое оно.
Фрэнк заявляет, что у нас на передаче еще ни разу не было девственницы — а он их с пятиста шагов чует.
— А как же Мойрэ из Донникарни, — спрашиваю я, скосив один глаз на Маркуса, — этот взращенный в монастыре цветок ирландской женственности?
— Ноль шансов, — говорит Фрэнк. — Монастырские — самые секс-бомбы.
Фрэнк любит молоденьких, но девственницы оскорбляют его изысканный вкус. Фрэнку нужна малолетка, которая все уже умеет. В этом он похож на большинство моих знакомых — просто, в отличие от них, не боится сознаваться в своих склонностях.
— Я никогда не была девственницей, — говорю я. Эту весть Фрэнк пропускает мимо ушей благодаря своему абсолютному психическому здоровью. Свою нормальность Фрэнк создавал, не покладая рук. У него есть жена и дом. Он совершенно не умеет держать рот на замке. Раньше он рассказывал мне, как Шейла больше не хочет заниматься сексом дома, но всякий раз, когда они ужинают у друзей, тащит его за ремень в ванную. Теперь он толкует о молоденьких попках. Я всего этого знать не хочу. Женатым и замужним надо бы держать язык за зубами. Молчаливые страдания — цена, которую они платят за счастье. Они себе счастье купили. А я — нет. У меня всего-то и есть, что парочка одноразовых партнеров, да ангел на кухне, ломающий мою бытовую технику и не желающий освобождать помещение. Мне ясна разница между сексом и любовью, между любовью и всей оставшейся жизнью. Так что пусть женатики мне не рассказывают, что у них выходит хорошо, а заходит плохо. И жен их тоже ко мне не подпускайте — хотя бы на вечеринках.
— Ангел? — переспрашивает Джо.
— Да так, ерунда, — говорю я.
— Стоп, — говорит Маркус. — Мы все были целками. У тебя — и то было детство, и ты его потеряла. А может, ты родилась со встроенной спиралью, здесь, в четвертом округе города Дублина, — и через его глаза, точно нитка обшарпанных бус, продергивается коротенькая издевка.
* * *Мать думает, что инсульт отца стал расплатой за мою утраченную девственность — и я с ней согласна. К черту факты. Факт номер один, так его и так, состоит в том, что я никогда не была девственницей, никогда не имела плевы, никогда не знала разницы между потерей и приобретением.
Факт номер два состоит в том, что я прошлялась всю ночь в ту самую ночь, когда голова моего отца дала течь, и мать со зла на меня не спала и сидела на кухне, а отец тем временем опорожнил полмочевого пузыря и полкишечника на свою половину кровати.
И тут вовсе неважно, что я всю ночь провела за разговорами, вполне одетая, пока моя мать сидела и слушала, как приоткрывается, вновь и вновь, входная дверь — только не в нашей реальной прихожей, а у нее в голове.
Так что моя девственность — если бы она у меня вообще была — являлась просто неким представлением, существовавшим в сознании моих родителей. Но главный удар принял на себя отец — это его мозг разорвался, облился кровью, преобразился. Неудивительно, что мать почувствовала себя ханжой. Неудивительно, что я себя возненавидела.
Я вернулась в семь утра — в пустой дом. Позвонила соседям, то есть одновременно обнародовала две новости: что я шлюха и что отец в больнице. С тех пор единогласно решено, что больной отец меня совершенно не волнует.
Несколько недель спустя я все-таки впервые переспала с Бренданом (большим, крепко укорененным в земле и искренним). Да, у меня был траур — только не по моей девственности. Я оплакивала свою мать, сидевшую на кухне, и отца, лежавшего в постели. Секс меня ошеломил. А еще меня ошеломило, что ритм любви, когда мы из него не выбивались, оказался тем жутким скрипом входной двери в голове моей матери: двери, которая беспрерывно приоткрывалась, но так ни разу и не захлопнулась.