Энн Энрайт - Парик моего отца
Все это страшно расстроило Брендана. Мы лежали на его грязных перекрученных простынях. Я сказала: — Это я в первый раз. Сказала: — У отца совсем недавно был удар.
* * *— В любом случае, — говорит Фрэнк, — никакая она не девочка — тем более, что Маркус ей засадил в ночь с пятницы на субботу.
— Не в этом дело, — говорит Маркус, у которого ум педантичный, зато в штанах ничего выдающегося, — неважно, девочка она или кто — ведь на экране, на время программы, для всех лохов на диванах эта молодая особа выполняла функции девственницы. Это и есть брехня, за которую нам деньги платят.
— Функции девки она выполняла, — говорит Фрэнк.
— Проститутка, — говорю я тарелке.
— Выпьем за говорящих: «Дам!» — заявляет Маркус. — Вот что, когда кто-нибудь критикует программу — согласен, она дерьмовая, согласен, с ней не так все просто; и хоть она дерьмовая и простая, как дважды два, но все равно непростая: это как снять девчонку на ночь, оплатить минет или влюбиться. Так вот, когда люди критикуют свои впечатления — все, что САМИ увидели на экране, а черт их разберет, что они там увидели — их слова описывают не программу, а их самих.
— Это ты лихо! — говорит Фрэнк.
— Я знаю, что вижу, — говорит Джо.
— Вот именно, — говорит Маркус. — А я что говорю.
Маркус всегда побеждает, а) потому что он все время меняет свое мнение и это ему дозволено, б) потому что он где-то вычитал, что истина — это здание, сложенное из противоречий. Так что теперь он и рыбку съел и на кое-что сел, и дерьмо из него выходит марципанчиками в сахарной глазури.
— Маркус, — сказала я. — Проституткой я назвала не Мойрэ Кой — вне зависимости от того, спал ли ты с ней. Не знаю, как уж тебе это втолковать, но она просто безалаберная молодая женщина, которую мы на днях сняли для телевидения. Проституткой я назвала тебя. Могла бы и Фрэнка так назвать, но мы все знаем, что он каждой бочке затычка, Фрэнком никого не удивишь. А тебя я назвала проституткой, потому что в эфире у тебя встает и потому что материшься ты, как дышишь.
— А ты работаешь в конторе матери Терезы, — сказал Маркус. — Как же, знаем-знаем.
— Я знаю, кто я такая, — сказала я. — Я знаю, что шляюсь по панели на шпильках, на хлебушек зарабатываю. А вы просто тусуетесь, потому что любите хрены нюхать.
— Чего это ты вдруг такими словами заговорила? — спрашивает Маркус.
— Я только говорю. А вот ты им с колокольни машешь.
— Ага. Думаешь, я с ней спал?
— Я думаю, что тебе без разницы — в эфире ее трахать или вне эфира.
— А что, разница есть? — говорит Маркус, ибо он жаждет «драматизма» и не согласен отступать.
— Туфли новые? — спрашивает Фрэнк.
Едва подняв с пола вилку, он ныряет обратно под стол, а вслед за ним — Маркус и Джо. Их локти, едва не сталкиваясь с плывущими по воздуху кофейными чашками, встают торчком, как акульи плавники. Поскольку объектом всеобщего внимания стали мои туфли, я тоже засовываю голову под скатерть.
Подстольный мир огромен. Старинные звуки оглашают его. Там, приложив к губам палец, сидят наши детские годы.
Мы разглядываем лица друг друга, такие маленькие на фоне бедер — широких, уютно развалившихся на стульях, рассевшихся, как бог на душу положит, развязно подбоченясь. Тут же и наши ноги — разлучившись с торсами, они сделались раскованными и нежными. Прикидывают, как бы им перезнакомиться и затусоваться — можно, к примеру, разбрестись разномастными парами, а наши задницы и причиндалы пускай себе висят в воздухе.
Мы захохотали. Я приподняла свои конечности, чтоб казались потоньше, потом опять опустила и, ломая шею, вытащила голову наверх — пусть ноги беседуют на том тайном языке, который обязательно должен у них быть. Всплыв до уровня стола, я потеряла из виду коленки и ширинки Маркуса с Фрэнком, зато обрела их спины, слепо шевелящиеся на линии столешницы.
Возвращение на поверхность. Звуки банкетного зала сталкиваются лбами, как два поезда, пробивающиеся сквозь друг друга. Я хохотала, хохотала, никак не могла уняться. Вынырнули на поверхность Маркус, Фрэнк и Джо. Улыбнулись.
Я поняла, что поезда сошли с рельсов и все мы погибли. Вот только никто пока этого не заметил.
— Эти старые калоши? — сказала я. — Сто лет ношу.
— Симпатичные, — сказала Джо.
— Кстати, я с ним познакомился, — сказал Фрэнк.
— С кем — с «ним»?
— С твоим. Со Стивеном. Разговорились у букмекера.
— Он вовсе не «мой».
— Чего вылупилась на меня? — сказал Маркус. — Мне по фигу.
— Подсказал мне победителя «Золотого Кубка», а я его пивком угостил. И тут оказывается, он знает мое имя по титрам. «Фрэнк Фингал, — спрашивает, — из «Рулетки Любви?». «Ну, — говорю, — неужто это долгожданная слава?». А он: «Нет, я только что к Грейс переехал».
— Он у меня комнату снимает.
— Выпьем кофейку? — спрашивает Маркус.
— Заткнись, — говорит Фрэнк. — Ну ладно, снимает так снимает. Я не хотел тебя обидеть, Грейс. Просто…
— Я не обиделась.
— Я знаю, что нет. Просто так решил сказать. И вообще, я ведь ни хрена в женщинах не понимаю!
— Я не «женщина».
— Два кофе? — спрашивает Маркус.
— Грейс, — произносит Фрэнк. — Не упускай его. Я серьезно. Он — то, что надо. Ну, хорошо, вообрази, что ты отбираешь людей для передачи — он из тех, кто выпрыгивает из кинескопа и плюхается прямо к тебе на колени. Кроме того, он везучий. ВЕЗУЧИЙ.
— Что здесь такое творится? — спрашивает Маркус. — Это не Фрэнк, которого мы все знаем и любим.
— Фрэнк отстранил себя от власти над собой, — говорю я. — Наверно, на спор.
— Ох, да иди ты на хрен, — говорит Фрэнк. — Иди ты на хрен, милая моя Грейс.
— Кто это? — окликнула с того конца стола Люб-Вагонетка. Как по заказу. Тут-то я и поняла, что в этом их загадочном спектакле мне роли не выделено.
— Да так, один парень просил, чтоб я его посмотрел, — сказал Фрэнк.
— Ну так приводи.
— Что? — спросила я. — Нет. Нет, он не годится. Он слишком… слишком естественный.
— Естественный? — вмешивается Маркус. — Что такое «естественный»? Йеллоустоунский парк, скажешь, не естественный? А швырни пакетик «Дейз» со Скалы Старой Веры — вот тебе и съемка.
— Бог свидетель, нам нужна капелька нормы, — сказала она, — после прошлой-то недели. Двое тихих психов и один буйный, плюс поп — любимчик прихода. Еще одна такая программа, и нам придется съесть юнгу.
— Может, соломинки будем тянуть? — вмешался Фрэнк.
— Тогда уж давайте тянуть контракты, — сказала с улыбкой Люб-Вагонетка, — посмотрим, у кого самый короткий.
— Блин, — пробурчал под нос Маркус. — Шлюпки на воду.
— Прыгай, не упади, — сказал Фрэнк.
— Прыгай, не упади, — сказала Джо.
— А как определить-то? — сказал Маркус. — Как определить, падаешь ты или нет.
* * *После отцовского инсульта ничего не изменилось. Он по-прежнему утверждал, что голубой цвет ничем не отличается от зеленого. Он вытирал тарелки и по-прежнему ставил их не туда. Он остался все тем же человеком-не-на-своем-месте, только теперь он ожидал, что подлинная действительность придет и тронет его за плечо со словами: «ПОЙДЕМ, МИЛОК. УМИРАТЬ ПОРА».
И потому второй инсульт, как ни странно, принес облегчение. Теперь он живет с неправильной стороны зеркала и называет стул столом. Он не удивляется — мы тоже. Может, он и вправду хочет обедать за стулом, сидя на столе.
Его смерть была бы для нас еще большим облегчением. Наше семейство живет наособицу. Мы бы похоронили его парик вместе с ним и разошлись в разные стороны.
Мать перенесла вниз кровать и забрала его из больницы — хотела, чтобы он умер в пристойном месте. Нас всех, уже взрослых, созвали дожидаться. Потолки нависали слишком низко, унитаз удивительным образом просел до самого пола. Спали мы в наших прежних комнатах, Фил — осыпая вылезающими волосами свою детскую подушку, мы с Брендой, учтивые, как незнакомые — на наших парных кроватях.
Местом кончины была назначена гостиная, так что мы включили телевизор, чтобы раскрутить бедные, спутанные в клубок отцовские синапсы. Поочередно дежуря у его изголовья, мы дожидались того особого безмолвия, какое бывает после последнего вздоха. Сидя там, я думала: «Продержись, продержись, пока я не выйду из комнаты». Папа был без сознания. Пальцы у него раздулись. Половина лица и так уже омертвела. Показывали австралийский сериал. Я услышала его последний вздох и безмолвие. Затем — еще один последний вздох, еще одно безмолвие. В таком состоянии он продолжал жить день за днем. Мы выпили море шерри.
Я глядела на его лицо, которого все равно не могла ни минуты удержать в памяти. Парик сидел на макушке его иссохшей головы, непристойно бесшабашный и молодой. Дутый, как геройство. Я сидела и смотрела на парик, а он — на меня, и мы оба маялись в ожидании.