Михаил Латышев - Мышонок
Кажется, Левашов стонал от страха. Он не хотел боли! Он боялся встречи с ней! Да, может быть, он стонал. Но, может быть, стон только мерещился ему, онемевшему от страха, и, может быть, то, что творилось в глубине его существа — постыдное, но существующее въявь — только тягостным сном было, и рано или поздно должно было кончиться, принеся облегчение, когда он проснется.
Ночи длились бесконечно. Левашов и не подозревал, что они могут быть такими длинными, наполненными такой бездонной пустотой, расцвеченными яркими пятнами страха — только страх перед болью, только он один, наполнял серую бездонность ночей красками, вспыхивая во тьме наподобие выстрелов, отсвечивающих то изумрудно-зеленым, то ярко-красным цветом.
К концу второй недели немцы прорвали оборону. В каком месте, никто не знал. Не знали даже: точно ли это, но слухи ползли, наполняя Левашова еще большим испугом. Он начал вспоминать дом. Там было тепло и хорошо. Раньше. Сейчас-то ничего хорошего там, скорее всего, нет — еще в конце августа в сводках сообщалось, что наши войска с боями отошли из родных Левашову мест на новые позиции.
Так получилось, что в батарее Левашов чувствовал себя чужим. Большинство солдат были с Украины, двое — москвичи, командир батареи — пермяк. Никто из них не знал мест, в которых раньше жил Левашов, ему не с кем было поговорить, и впервые в жизни он ощутил полное одиночество, увидел себя маленьким и беспомощным, затерянным в вое и грохоте рвущихся снарядов, которые безжалостно сеяли боль и смерть. Смерти Левашов боялся меньше, чем боли. Смерть — мгновенна, а боль — длится, длится, заставляя все твое существо исходить нечеловеческими воплями.
Когда поползли слухи о прорыве, к ним на батарею приехали из штаба полка, объяснили, что слухи ложны, что паникеры, как и дезертиры, не заслуживают жалости. Ночью Левашов не мог заснуть. Сидел, прислонившись к мокрому стволу сосны, пахнущей смолой, смотрел на далекие пожары, переводил взгляд на небо, а оттуда сквозь редкие просветы между облаками мигали Левашову серебристые точки звезд. Думал ли он о чем-нибудь, он и сам не знал толком. Если думал, то мысли были неопределенны и расплывчаты. Зато чувство страха пронизывало Левашова от головы до пяток. Страх смотрел изнутри Левашова на съежившегося Левашова, прищурив глаза.
Вспомнив уроки Владимира Андреевича, Левашов пробовал рисовать на серой какой-то бумаге, которую достал ему командир орудия. А где достал, как достал — Левашову было безразлично. Он и рисовал без особого желания, для того только, чтобы отвлечься.
— Гарно! — восхищался командир орудия, разглядывая свой портрет. — Гарно! Ты и колерами, мабуть, можешь?
Левашов догадался, что его спрашивают: может ли он рисовать красками? — и согласно кивнул.
— Достану! — воскликнул командир орудия. — Намалюешь мэнэ!
Левашов снова кивнул: нарисую, если хочется. Чего ж не нарисовать? Ведь в те мгновения, когда Левашов рисовал, то на позирующего поглядывая, то на серый лист бумаги, он забывал о страхе, и если тот по-прежнему копошился в глубине существа Левашова, то копошился далеко-далеко, приглушенный радостью от приближения к тайне тайн: как на мертвой бумаге благодаря умению Левашова возникает Жизнь.
Но был момент, когда страх совсем отступил от Левашова, и тот даже заулыбался, наблюдая за мышью, которая бегала среди высокой травы, освещенная скудным лунным светом. Она ничего не боялась. Потому что ничего не понимала. «Вот так… Ничего не боится… В любой момент может спрятаться в норе…»
Мышь, воровато двигая острой мордочкой из стороны в сторону, подбежала совсем близко к Левашову. Тот потянулся, чтобы достать из вещмешка кусочек хлеба и дать мыши. Движение Левашова испугало ее. Она панически метнулась назад, пропав в траве и тьме, и страх вернулся к Левашову. Но теперь он не таким дремучим был — воспоминание о мимолетном появлении мыши согревало Левашова. Уж если она живет, он и подавно сумеет выжить! А если бы еще он мог, как она, нырнуть в норку… Тогда никакая боль не страшна… Никакая боль…
Дремотное состояние овладело им. Что-то невнятное ворочалось внутри его существа, беспомощно попискивая. Это «что-то» знало способ, как избавиться от возможной боли и готово было поделиться с Левашовым секретом. Взаимопонимание между ними возникло в секунду, которую Левашов пропустил, — радость от желанного обладания секретом приглушила остальные его чувства. Он не замечал ни себя самого, ни изменений вокруг, сосредоточившись на безмерной благодарности попискивающему «чему-то», которое оказывается, давным-давно живет в нем и с которым он только сейчас нашел общий язык.
В ушах зазвенело, может быть, от тишины, неожиданно опустившейся с неведомых высот, а, может быть, по другой какой причине — разбираться Левашов не стал. Радость избавления от страха боли равнялась счастью. И даже громаднее счастья была, поскольку казалась сейчас Левашову вечной.
Спиралью завился настоенный на хвое воздух. В недоступную высоту рванулись деревья — Левашов даже не видел их вершин, а только догадывался об их существовании по неподвижным черным пятнам где-то высоко, куда его взгляд почти не досягал.
Сапоги спящего рядом с Левашовым командира орудия обернулись непреодолимой, стеной, и красноватая глина на подошве блестела, озаренная то ли далекими пожарами, то ли скупым светом с неба.
Левашов как бы провалился в бездонную яму, стал маленьким-маленьким. Он уже ничего не боялся, сознавая свою безопасность — ему больше не страшны были снаряды и бомбы, они ни за что не попадут в него, в такую неприметную мишень.
Радуясь внезапному избавлению от страха, он забылся, провалившись в сон. Разбудили Левашова громкие голоса. Уже рассветало.
— Та був вин тут, — с каким-то недоумением в голосе говорил командир орудия. — Своими очами бачив. Биля мэнэ спав.
— Левашов! Левашов! — неслось откуда-то из глубины леса.
— Я здесь, — сонно ответил Левашов и удивился, что никто не обратил внимания на его голос.
«Ну и черт с вами!» — раздраженно подумал он и опять заснул.
Второй раз Левашов проснулся от смеха и испуганно закричал: голова улыбающегося командира орудия склонилась над ним. Размеры головы пугали. Она принадлежала великану, высившемуся километра на два над лесом, над деревней, в которой окопались немцы, над болотистым полем, раскинувшемся между лесом и деревней.
Командир протянул к Левашову руку. Левашов метнулся в сторону. Дорогу ему преградило что-то серое и колючее. В одном месте зияла черная дыра. Левашов нырнул в нее. В дыре пахло сыростью и потом. Вдали светлело синеватое пятно. Левашов помчался к нему. Осторожно он высунул голову наружу. Ничего, кроме нескольких громадных сапог, он не заметил. И еще обратил внимание на размеры травы. Она стала высокой и толстой, как деревья. Левашов спрятал голову. Прислушался к звукам снаружи.
— Жива тварына, ни треба губыты, — говорил командир орудия.
— Стасик после мыши не оденет шинель, — засмеялся один из москвичей.
— Ни треба, хлопци, ни треба — хай живе.
— Я ее только вытряхну, — сказал второй москвич, и Левашов почувствовал, как черная дыра, в которой он находился, вдруг взвилась вверх. Изо всех сил он вцепился в ее стенки, оказавшиеся мягкими, и все-таки не удержался, полетел вниз. Мимо его глаз неслась полосатая тьма, а внизу разливался синий свет, который в этот момент очень страшил Левашова. Тьма кончилась, на мгновение свет ослепил Левашова, несколько метров он летел в пустоте, затем свалился на что-то колючее. Сердце замерло. Он затих, вжав голову в плечи.
В себя он пришел от запаха хлеба. Ноздреватая корочка лежала у его носа. Он стал есть. Великаны стояли над ним, не подозревая, что мышонок — пропавший Левашов. Он и сам пока не осознавал перемен. Это произошло уже после того, как он насытился, отбежал в сторону, пошевелил усами, словно бы благодаря за пищу, и скрылся в высокой мокрой траве. Только тут до него дошло: изменился не мир вокруг, изменился он сам. И он в первое мгновение оцепенел, испугался еще больше, чем боялся боли, а затем со всех ног пустился наутек — подальше, подальше. Неизвестно куда, но — подальше!
Темнело, когда он наконец остановился. Тишина, от которой он отвык и которую уже не надеялся услышать, со всех сторон окружала его. Среди черных стволов и крон травы он с особой остротой ощутил, как мал — над этими кронами и стволами высились другие (сосен и берез), из-за которых поглядывали на него, прижавшегося к земле, огромные огни осенних звезд. Страх, гнавший его целый день вперед, притаился рядом, в густеющей тьме, и сверкающими глазами следил за каждым движением мышонка, готовый в любую секунду снова завладеть его телом, опять гнать его вперед, вперед, вперед.
Подул ветер, и привычный запах дома ударил ему в нос. Мышонок привстал на задние лапы, близорукими глазами высматривая дом. Что-то огромное чернело слева. С трудом он догадался: это и есть дом. Ему, мышонку, надо привыкать к несоответствию размеров его нынешнего тельца и предметов, которые он знал раньше.