Михаил Латышев - Мышонок
Подул ветер, и привычный запах дома ударил ему в нос. Мышонок привстал на задние лапы, близорукими глазами высматривая дом. Что-то огромное чернело слева. С трудом он догадался: это и есть дом. Ему, мышонку, надо привыкать к несоответствию размеров его нынешнего тельца и предметов, которые он знал раньше.
Он торопливо направился в сторону дома. Когда перед ним выросла растресканная деревянная стена, он не сразу понял, что это ступеньки крыльца. Он по привычке хотел воспользоваться этим входом в дом, однако не смог, и несколько раз пробежал перед крыльцом туда-сюда, пока не догадался поискать какую-нибудь дырку.
Дырку он нашел рядом с крыльцом, но воспользоваться ею не успел — что-то серое метнулось на него, ударило по лицу, и он опрокинулся на спину, бессильно раскинув в стороны лапки. Он увидел у своих глаз злую мышиную морду с ощеренными зубами.
Мышь, прижавшая его к земле, спросила: «Ты откуда?» Он промолчал, не удивляясь, что понимает ее язык. Он так устал, что не мог говорить.
«Что тебе здесь надо?» — зло спросила мышь.
«Есть хочу», — ответил он.
«Ты чужой, для тебя еды нет».
«Очень хочу есть», — апатично повторил он.
Мышь отошла в сторону, окинула его презрительным взглядом и нырнула в дырку. Он понял, что может следовать за ней. И еще он понял, что должен во всем и всегда подчиняться ей. Иначе ему придется плохо. Может быть, хуже, чем было на опушке леса, где стояла их батарея и он каждую секунду ждал боли.
Там, куда его привела мышь, было тепло и сухо. Он сразу оказался в центре внимания. К нему подходили, обнюхивали, отходили в сторону, уступая место другим мышам, тоже желавшим понюхать чужака. Голод сводил желудок, и он жалобно пищал: «Есть… Хочу есть…» Никто не обращал внимания на его писк.
Затравленно он смотрел в мышиные глаза. Ни капли сочувствия не обнаружил он в десятках глаз, устремленных на него. Он распластался от боли на земле, чем вызвал веселье в густой толпе мышей. Наконец кто-то из них пропищал: «Хочешь есть, ищи еду сам. Ишь какой барин!». Он еще некоторое время валялся на земле, затем встал и, еле волоча ноги, принялся искать: посочувствовавший ему нрав — искать еду надо самому, никто не накормит его, каждый хочет есть сам. Долго-долго ходил он из стороны в сторону, то углубляясь в непроницаемую черноту, то оказываясь на свету, который проникал под пол через сорванную половицу. Еды не было. Он уже не мог выдерживать рези в желудке и беспрестанно пищал, умоляя мышей дать ему хоть малюсенькую крошку хлеба, хоть одно заплесневевшее зернышко. Наконец мышь, которая привела его сюда, сжалилась. Она подошла к нему, пискнула: «Иди за мной», и вскоре он с жадностью грыз огромный кусок сухаря, оставленный в дальнем углу кухонного стола.
Насытившись, он хотел устроиться где-нибудь в тишине и уснуть, но мышь, которая привела его сюда, стала заигрывать с ним, требуя, чтобы он показал свою силу. Он лениво отвернулся. Разозлившаяся мышь вцепилась ему в загривок. Он громко закричал и со всех ног пустился наутек. Он знал, что без мышей ему придется хуже, однако привычка мгновенно удовлетворять свои желания и испуг перед болью гнали его все дальше. В себя он пришел в огромной охапке сена: брошенной посреди лесной сторожки. Впрочем, то, что он находится в лесной сторожке, он узнал после. Сейчас же он ни малейшего внимания не обращал на окружающее. Ему хотелось спать. Так же сильно, как недавно — есть. Он заснул в сене, наскоро соорудив гнездо. Ему ничего не снилось. А если и снилось, то он не понимал о чем его сон, потому что происходящее во сне происходило с ним в облике Левашова и казалось чем-то диким и абсурдным.
Утром уже пребывание в шкуре мышонка казалось ему абсурдным и диким. Он никак не мог понять: на самом деле он был мышонком или это возбужденный, усталый от страха мозг заставил его чувствовать себя мышонком? Что это было — реальность или бред, сон или такая странная действительность?
Он внимательно осмотрел дом, заглядывая в самые темные, заросшие паутиной закутки. Видно, хозяева недавно ушли — стены еще пахли людьми, а вещи, разбросанные там и тут, казалось, хранили на не успевшей покрыться безжизненной пылью поверхности прикосновение рук этих неведомых Левашову людей. Он старательно снес вещи в одно место, придирчиво оглядел их и расставил по местам, на которых, как он считал, они должны стоять. Все это он проделывал с ужасающей серьезностью. Складывалось впечатление, что он никогда не покинет этот дом. Однако скоро, очень скоро он почувствовал голод, и теперь, в облике Левашова, ничуть не меньше страдал от него, чем вчера в облике мышонка. Именно голод выгнал его из сторожки и мокрой извилистой тропой повел по лесу в сторону жилья. Левашов инстинктивно чувствовал, что идет правильно, что рано или поздно встретится с людьми, которые из жалости накормят его. А не накормят… Что ж, он силой добудет себе кусок хлеба.
2
Природа не замечала, какая боль разлита вокруг. Ее не волновала судьба мужчины, пробирающегося украдкой мимо деревень и сел, обходящего болота и города, засыпающего в стогах, брошенных хозяевами без присмотра на лесных полянах. Природа жила своей напряженной жизнью — завершался еще один оборот ее колеса, пора было отдохнуть всему: деревьям и травам, муравьям и мухам, медведям и полям, с великим трудом отвоеванным человеком у леса. И еще одна тягостная забота была у природы: с замиранием следить за борьбой не народов и стран, а двух разных подходов к самому сокровенному и главному — смыслу жизни. И что, если помнить об этой борьбе, значила судьба какого-то слабого мужчины, считающего, что в противоборстве стихий прав он, выбравший нейтралитет? Он заблуждается, знала природа. И расплатится за ошибку. Какой ценой? Это для природы не имело значения. Куда важнее и насущнее было ей знать: какая точка зрения на смысл жизни победит, по какому руслу жизнь устремится дальше?
Осенние леса поеживались от холода. По утрам стеклянели лужи и бесчисленные меленькие ручьи. Небо стало прозрачней и выше, и яснее смотрели с высоты на происходящее внизу звезды. Смотрели с волнением и тревогой, с какими, может быть, никогда раньше не смотрели. Стоило Левашову поднять глаза к ночному небу, и взор его туманился. Тот свет, что струился сверху, переполнял Левашова трепетом и волнением. Он искал у звезд поддержки, одобрения или осуждения своих поступков. Звезды для Левашова в эту осень стали тем, чем для других были всегда — предметом поклонения. Он смотрел на них, спрашивал глазами совета, но они струили вниз свет и молчали, молчали, молчали. И не было силы, способной заставить их заговорить.
От холода (особенно по утрам) стволы деревьев казались темно-синими, словно под корой у них за ночь скапливалась густая смола тьмы. Редкие листья, сохранившие летнюю зелень, тоже казались темно-синими, будто в их прожилках струилась ночная темень. Зато тронутые желтизной и краснотой листья весело светились, оттененные сумрачными стволами и наполовину оголенными кронами. Кое-где под кустами Левашов находил поздние, чудом сохранившиеся грибы. Несколько раз он жарил над костром сыроежки, нанизав их на тонкие прутья. Костер он разводил небольшой, чтобы не особенно заметен был дым, но и невысокое пламя, трещавшее в хворосте, веселило и успокаивало измотанного до предела Левашова.
Еще в пути он решил, что в родную избу постучится ночью. А если окажется, что пришел к деревне днем, ничего, и это не страшно, можно пересидеть в конюшне за деревней — вряд ли там сейчас стоят кони. При такой-то заварухе…
У деревни он оказался в середине дня. Прячась за оголенными кустами, часто высовывая голову из-за них, чтобы проверить не показалась ли где-нибудь человеческая фигура, добежал до конюшни. Она была пуста. Пахло сухим навозом и прошлогодним перепревшим сеном. Он споро забрался на чердак — не привыкать. Сколько раз они гоняли в этой конюшне воробьев! Сколько раз залезали на чердак, откуда вся деревня была на виду!
Первым делом он, запыхавшийся от волнения, привольно раскинулся на пыльных остатках соломы, которой обычно на зиму забивался весь чердак. Затем на коленях подполз к малюсенькому, пыльному, как и солома, окошку, хотел открыть, но сердце его взволнованно тукало, руки тряслись, и он решил сначала отдохнуть, успокоиться, прийти в себя.
Он натаскал к окошку побольше соломы и растянулся на ней, прислушиваясь к звукам, проникающим на чердак: переругивались собаки, внезапно заревел мотор мотоцикла, суматошно закричали куры, испугавшись этого рева, чирикали на крыше конюшни воробьи. Левашов удивился, до чего эти звуки походили на звуки мирных дней. Вот разве мотоцикл… Но он уже стих, и на чердаке слышно было только чириканье воробьев да лай собак. И еще кто-то закричал, как в мирные дни, зовя, видимо, сына домой: «Лешка-а-а!» И через полминуты снова: «Лешка-а-а!». Левашов счастливо засмеялся — он дома, дома, черт возьми, ничто теперь ему не страшно!