Жиль Леруа - Alabama Song
«Крылышки» из серебристого металла на форме Жоза были единым целым с его сердцем, знаками отличия и орденскими планками. Мне нравилось, когда он поднимал меня на этих крыльях. По ночам я не спала: я летала, я снимала с вешалки его форменный китель и прижимала к себе, впитывая голой кожей запах его отсутствия, зная, что мы оба — призраки, я целовала холодный металл распростертых «крылышек». Спаси меня! Взмахни крыльями и спрячь! Закрой меня собой, даже когда закон разлучит нас.
* * *По дороге в Эстрель автомобили нависают над краем пропасти: скрежещут шины, трясется кабина, кажется, что колеса теряют сцепление с битумом — но разве я чем-то еще связана с этим миром? Я даже не вскрикиваю. Жоз выглядит разочарованным. Без сомнения, он привык к тому, что все остальные девицы вопят, умоляют остановиться, писают в панталоны и прижимаются к нему. Я зажигаю сигарету и вкладываю ее прямо в его красный и сочный рот. Итак: я знала, что Жоз гордится мной, но боялась показать ему — как и другим, — что очень дорожу временем, которое он проводит со мной. Он называет меня «партнером», вторым пилотом. О, я так этим горжусь!
— Я бы хотела водить машину и в одиночку, — сказала однажды я.
Он разыграл удивление:
— Такая женщина, как ты, должна уметь управлять автомобилем.
— Я говорю не об автомобиле.
— А о чем же?
— Я говорю о женщинах-летчиках, моих ровесницах — Элен Дютрийе, Адриенн Боллан, немке не-знаю-как-ее. Я хочу, чтобы ты научил меня летать.
— О летчицах? Ты действительно хочешь быть похожей на это отродье — баб, мечтающих научиться управлять самолетом?
И он захохотал. Я не понимала, почему Жоз смеется. Когда он переходил на французский, то обычно делал это, чтобы посмеяться надо мной. А теперь он вдруг неожиданно взял и плюнул мне прямо в любящее сердце, в сердце, заставлявшее наши голые тела падать на песок, — он словно бы пинком под зад отправил меня на корабль, отплывающий в Нью-Йорк.
— Ты сошла с ума, моя шутница. Я тебя обожаю.
Я соревновалась с Жозом во всем: в беге, в плаванье, даже в езде галопом. Мы ныряли на спор в маленьких бухточках у берега. Однажды ночью я прыгнула с незнакомой скалы и ободрала весь живот о каменистое дно. Я дрожала и всхлипывала у него на руках, зубы мои стучали. Потом Жоз прижал меня к себе, совсем маленькую по сравнению с ним, таким огромным. Его теплая грудь была похожа на материк, и на этом материке мне было хорошо и уютно.
Наконец-то я обрела мир. И любовь.
(Когда Скотт, чтобы отомстить, сам повезет меня на автомобиле в ссылку, мы снова проедем по этой горной дороге, и тогда мне станет страшно: он будет пьян настолько, что отпустит руль, чтобы порыться в карманах в поисках сигарет, а с каждым заносом автомобиль все увереннее повлечет нас к смерти, грохоту взрыва, клочьям, и весь этот цирк самоубийства не будет иметь ничего общего с ловким и сексуальным вождением, которым отличался мой летчик. Так и не протрезвев, Скотт на рассвете привезет меня в Швейцарию, нейтральную страну, где гасятся любые конфликты. И там, в оснащенной по последнему слову клинике в Лозанне, Скотт оставит меня гнить в безопасности, наедине с одной из самых безобидных и самых удушливых моих тайн.)
1940
Между ремнем и пупком, на расстоянии длиною в несколько миллиметров, отделяющих пряжку от центра тела этого мужчины, образовался маленький треугольник каштановых волос, похожий на лоно девственницы. Он так нравится мне и причиняет такую боль, что иногда я прошу Жоза — какое выражение появляется у него на лице в этот момент! — убрать пупок под одежду. Запах летчика: до сих пор этот ошеломляющий, ясно ощущаемый запах, запах его груди, заставляет слезы наворачиваться на глаза и дрожать руку на одеяле. Я ничего не говорю. Если бы я сказала, что он со мной, в моей комнате, рядом, склонился надо мной, моим затылком, разглядывает меня так, словно хочет запечатлеть в памяти, врачи подумали бы, что у меня опять начались галлюцинации. Воспоминание такой силы, когда видишь все как наяву, — для них признак безумия. Если бы я только могла нарисовать его запах. «Подавленные желания», — сказал бы мне на это доктор. Но нет, я ничего не хотела подавлять: это существует на самом деле, постоянно, отодвигая на задний план все остальное. Я мельчаю от невозможности забыть, задушить, отринуть: у меня не осталось ни экрана, ни заднего плана. Даже задних мыслей… Увы! И это у меня, внучки сенатора и губернатора… дочери Судьи, ленившейся в школе и полного «нуля» в вождении, наконец, у меня нынешней — супруги великого писателя.
Мамочка Минни! Мамочка Минни, где ты? Мамочка, я вела себя так отвратительно, что ты отказалась от меня. Неужели для того, чтобы больше никто никогда меня не любил?
Party[3]
1924, лето
Мое платье, похожее на кожу ангела, очень красивое. Минни купила мне его перед нашим отъездом в псевдофранцузском бутике в Атланте (магазин держал старый техасец, клявшийся, что платье «эпохальное», без сомнения желая сказать этим, что оно — фирменное), где я потеряла покой. Все эти обманы… А что, если от меня исходит запах секса? Что, если кто-нибудь угадает, что в течение нескольких последних дней вместо того, чтобы принимать ароматические ванны, я принимала ванны морские?.. Скотт смотрел, как я надеваю платье, с болезненным, расстроенным видом; он был пьян еще до того, как начали прибывать первые гости. Казалось, они ничего не заметили, но, напротив, сказали мне, что я выгляжу прекрасно и вид у меня вполне счастливый. Я чувствую себя спокойной, совершенно спокойной. Я спускаюсь на пляж виллы «Мари» и, не отдавая себе отчета, жду, когда появится летчик. Жду свиста. Я думаю о тех негодяях, которые только что подсматривали за мной, наряженной в купальник телесного цвета, — именно этот купальник стал здесь причиной первого крупного связанного со мной скандала. (В первые секунду-две, пока не присмотришься внимательнее, можно подумать, что я купаюсь голой.) Раздается свист, сопровождаемый шепотом. Пока я огибаю дюну, Жоз уже разделся и лежит, вытянувшись на своем армейском спальном мешке.
— Сегодня вечером я сделаю тебе ребенка. — Я смеюсь, но он прерывает мой смех своим властным поцелуем. — Не смейся, я в этом уверен. Мужчина может знать такие вещи. Мы связаны воедино, Зельда. Ты больше не сможешь меня оставить. Я буду в тебе.
Когда я вновь спускаюсь вниз с дюны, я вся в песке: он в волосах, у меня на щеках и на ягодицах под платьем. Песок так ощутим, что я вспоминаю карьер Рокмор, где мы купались голыми, Таллула и я, — под изумленными взглядами мальчишек, боявшихся даже сунуть нос в воду. Я засмеялась и зашла в море прямо в платье. Когда я возвращаюсь на виллу, гости в целом реагируют спокойно: да, с меня течет вода, да, мое промокшее платье стало почти прозрачным, но все воспринимают это как всего лишь очередную выдумку, ведь я самая эксцентричная из них (так они полагают).
Лошади останавливаются. Сначала они движутся вперед небольшой рысью, летчик встречается со мной взглядом, и я улыбаюсь, глядя, как блестят в лунном свете его великолепные зубы, а затем наши лошади принимаются играть: они прикасаются губами к взмыленным шеям, потом кобыла нагибает голову и вдруг с радостным видом ржет, поднимая ноздри к небу — небо черно, спокойно и безмятежно, а потом кобыла вдруг рывком бросается вперед, к ночному горизонту. Кажется, будто пляж бесконечен: лошадь словно скачет вокруг мира, а время остановилось, вот тропики, экватор: эта лошадь уносит на своей спине летчика, и только он знает: может быть, она распустила крылья и на этих крыльях уносит моего любовника; они воспаряют, летят, нарушая закон притяжения и вообще все биологические нормы, выходя на свою собственную орбиту.
…Лошади возвращаются ко мне, так же как солнце Каталонии и арена Барселоны… Сотрите! Сотрите все!..
Толпа смеющихся людей расступается — большинство из них мне не знакомы, все это люди полусвета или паразиты, которых Скотт собирает по ночам, чтобы было с кем напиваться. Он бросает мне под ноги стакан с абсентом:
— Тебе что, совсем не стыдно? Хорошие девочки не делают это на публике. Ты обычная шлюха. — Он плюет мне в лицо.
Двое мужчин как раз успевают схватить Скотта за руки, когда он замахивается, чтобы ударить меня.
Я испытываю шок, несравнимый с шоком от пощечины или ударом кулака: нет, мне совершенно не стыдно. Почти не стыдно. Но муж знает: я делала вещи и в сто раз похуже, чем просто купание в обыкновенном платье. Я танцевала на всех столах во всех клубах Манхэттена, мои платья заканчивались слишком высоко, я сидела, положив ногу на ногу, курила на публике, жевала жвачку и напивалась до такой степени, что падала в канавы. И ему нравилось это, он поощрял эти излишества, делавшие нас священной частицей светского общества, позволявшей зарабатывать дополнительные очки.