Жиль Леруа - Alabama Song
Скотт был вынужден снова сесть за работу, а мне пришлось исполнить мое биологическое предназначение: я носила тогда первого ребенка. Мы сняли лачугу в Вестпорте. Сначала каждый уикенд с Манхэттена наезжали наши приятели. Едва прибыв, они всей ватагой отправлялись опустошать бары в соседних, некогда очень тихих, а ныне оживленных предместьях. С наступлением очередной недели Скотт трезвел, и мы часто спорили по тому или иному поводу. Там, в этом красивом жилище у моря, которое могло бы стать настоящим счастливым домом, нам впервые стало скучно. Я часами плавала в водах Саунда. Пыталась брать уроки японского у нашего слуги по имени Танака. Однако язык давался с таким трудом, что я отказалась от этой затеи. Однажды я отправилась к Скотту, в его кабинет с видом на океан, и спросила:
— Ты знаешь французский или нет?
— Ну да, если угодно. А ты уже понимаешь по-японски? Бросать дело на полдороге — непохоже на тебя. Если хочешь учить французский, возьми мой учебник Розенталя. Хотя он остался в общежитии в Принстоне.
По напряженной спине мужа я поняла, что рассердила его. Это была удивительно говорящая спина; а его затылок, казалось, весьма красноречиво говорил: «Я больше не люблю тебя». Скотт явно не желал повернуться ко мне лицом.
— Я выучу французский прямо на месте.
— Как это?
— Мы поедем во Францию.
Мой брат, Энтони-младший, рассказывал, что съездить в Париж просто необходимо, поскольку именно там происходит все самое важное в литературе, танцах, музыке, живописи. Все еще не оборачиваясь, Скотт проворчал:
— Ну, может быть, когда-нибудь… и съездим… Почему бы и нет? Хорошая мысль… Когда ты родишь, а я не буду портить себе кровь необходимостью исписывать страницу за страницей, чтобы обеспечивать нас троих. — Он наконец-то поднял голову и полуобернулся ко мне. — Надеюсь, ты не забыла про ребенка?
Я выбежала в коридор. Думаю, я плакала. В голове мелькнуло только одно: «Ты заплатишь мне за это». Я вернулась к своим купаньям в море.
Дочь Судьи не плачет. По крайней мере, она не станет рыдать из-за сына торговца мылом. Мои глаза покраснели от соли и йода.
1940, март
Вы слишком молоды, доктор, вы не можете себе представить, видя нас такими потрепанными жизнью и преданными забвению, насколько мы были знамениты: Идол Америки и я, «его Идеал», — как писали хроникеры по всему миру. Мы мелькали в газетах, наши портреты украшали фасады театров и кинотеатров Манхэттена. Нам платили большие деньги за эту публичность, и нам всего лишь было нужно приехать куда-нибудь на час — трезвыми, улыбающимися и опрятными. Если кто и поставил известность на коммерческую ногу, то это мы.
Мы всегда шли впереди остальных, но нас самих на красных ковровых дорожках опережали фотографы, выскакивая почти из-под ног, сжигая заряды своих вспышек, заставляя меня скрипеть зубами, словно я откусила край стакана.
— Гм, — кашляет студент-медик в белом халате. И делает попытку заговорить: — Я смутно припоминаю, кем именно вы были. Вы помните Лилиан Гиш?
И дальше беседа течет следующим образом.
Я. Конечно, помню. Амнезия не входит в число симптомов моего недуга. Вы должны это знать. Лилиан была великой актрисой и нашей соседкой в Вестпорте, в свое время. Тогда мы принимали у себя только мужчин. Лилиан была единственным исключением. Возвратившись жить в город, мы часто ужинали в «Блю Бар» отеля «Алгонкин», когда в узком кругу, когда в компании — тогда мы занимали большой стол. Присутствующие всегда вели страстные беседы, отель буквально кипел. Вы знаете, что именно в это время в Нью-Йорке кино переживало свой взлет? Киноактеры пользовались успехом среди писателей и критиков. Лично я отдавала предпочтение Лилиан.
Медик. Мадемуазель Гиш, давая на прошлой неделе интервью «Голливуд кроникл», говорила о вас. О вашем супруге и о вас она сказала следующее: «Двадцатые годы — это они». Цитирую по памяти.
Я. Лилиан так сказала? Мило с ее стороны. Обычно актеры так некультурны. Но она другая. Любопытно: у меня были только две подруги, и они обе были актрисами. Разумеется, про Любовь я не говорю.
Нахмурив по-детски брови, он спрашивает:
— То есть вы хотите сказать… та русская танцовщица? Ваша балетная любовница, Любовь?
Я. Тайком я звала ее Love. Но все было исключительно платонически, вы прекрасно знаете.
Он. Нет, не знаю.
Я. Ну, так знайте. Но скажите мне, вы, такой серьезный мальчик, следите ли вы за сплетнями в мире кино? Да уж!.. Я никогда им не верила.
Он краснеет, тщетно пряча улыбку. Его руки так красивы. Словно крылья.
Я. Однажды, году в двадцать втором или двадцать третьем, перед отъездом в Европу, когда мы, оба, были еще прекрасны и фотогеничны, нам предложили сыграть самих себя в экранизации одного из романов Скотта. Я очень волновалась, постоянно пребывала в нетерпении, возбуждении и страхе. Скотт испортил все, в какой-то момент отказавшись. А без мужа я их не интересовала: или вместе, или вообще до свидания. Они нашли другую актрису, та и снялась в картине. «Профессионала», — как сказали мне тогда с оттенком презрения, леденящим душу. Скотт не оставил мне ни одного шанса. Он всегда остервенело рушил мои надежды.
* * *Иногда возбуждение становится таким сильным, что буквально растекается по венам, и я чувствую, как пылают от прилива крови щеки, испытываю безотчетный страх. Я ценю некоторые вещи. Сердце, колотящееся перед разрывом. Болезненную радость. Когда я счастлива — если только это может еще со мною быть, — легкость в ногах; я глотаю воздух, задыхаюсь, мои глаза подергивает поволока, пора опускать занавес! Я падаю.
Я хотела бы рассказать вам об этом, доктор, но кое-что оставлю для себя.
* * *Именно там, в Вестпорте, в доме счастья, мы с Гуфо сами же, своими собственными руками, это счастье и разрушили. Однажды утром на пляже «Саунд & Компо», где воздух такой живой, легкий, захватывающий, люди стройны, красивы и возвышенны, именно там я ощутила, как мне не хватает Алабамы — моей ненавистной родины.
Красная земля, тяжелая глина для производства красных кирпичей, города, построенные из этих красных кирпичей, солидные здания, ничто не шевелится в этом красном цвете, никто не беспокоится; мне не хватает тяжелого и липкого запаха сосен, которые я терпеть не могла, будучи девочкой, — я верила, что в нем кроется причина моей астмы; мне не хватает кухни тетушка Джулии, жирной и сладкой, тошнотворной и изысканной: дымящихся по всем комнатам блюд, пропитывающих своим запахом разноцветную бумагу, занавески, ковры, софы, всё, вплоть до обшивки стен, изголовий кроватей в замке, построенном из красного кирпича.
Еще более странное чувство нахлынуло на меня: мне не хватает обманчивого запаха плесени; каждый раз возвращаясь в отчий дом, я боялась его, мне казалось, что от него я становлюсь грязной; однако, проведя там хотя бы одну ночь, я привыкала к нему. Привыкнуть — значит забыть.
Нигде больше я не была счастливой. Нигде мне не было легче.
Лоботомия. Я знаю, что эта операция не является такой ужасной, просто при помощи молотка под глазом вбивается крючок и им извлекается испорченный участок мозга, глазная впадина приходит в норму и нет больше забот, тоски, печали — не остается даже шрама. Только синяк, который проходит в течение нескольких дней. Я берегу то, что осталось у меня — плохой, но живой. Вы понимаете, молодой человек?
В этой шикарной клоаке — нашей жизни — вдруг появился кто-то, кто желал мне добра. Это случилось однажды вечером, на приеме, который Скотт давал на вилле «Мари». Мужчину звали Эдуар. Эдуар Жозан. Но все друзья и братья по оружию называли его Жоз.
На мне было платье, напоминающее кожу ангела. Такое прекрасное, такое розовое. Безумно дорогое — но шелковое и с кружевами. Скотт даже не потрудился отдать необходимое распоряжение слугам, когда один из толстых парижских издателей, с которым мы жили по соседству в Валькуре летом, прокричал ему: «Удачливый засранец! Господи, Скотт! Никогда ни один долбаный писатель не был женат на такой прекрасной и блистательной женщине». Он назвал меня «чудесным дерьмом». Скотт не слушал его: он следил за нами, Жозом и мной, за каждым нашим шагом — не важно, танцевали мы или просто переходили с места на место. «Наконец-то в нем проснулась ревность, — сказала я себе. — Зельда, возьми от этой ревности все, что можешь». Но очень скоро чувства моего супруга вылетели у меня из головы; менее чем за час, играя, я влюбилась в красавца-мужчину, говорившего по-английски с чувственным акцентом, от которого начинали дрожать зубы.
* * *Жоз хотел не содержать меня (как он сам говорил), но освободить (это тоже его слова). Эти французы презабавны: сравнить меня с рабыней, назвать мое положение рабским мог только француз. Когда он сжимал меня в своих пылких объятиях, я лишалась дара речи.