Жиль Леруа - Alabama Song
— Чудесная… да? — Я тупо смотрю на мужа. Я боюсь, очень боюсь вернуться на место совершенного преступления. Что, если летчик все еще там? Что, если я случайно встречусь с ним? Антиб находится рядом с Фрежюсом.
— Огромная вилла, — настаивает Скотт, — пятеро слуг, которые делают абсолютно все. Оно того стоит.
Но когда он называет мне цену, я вздрагиваю:
— Это разорит нас, Гуфо! Ты разоришь нас…
Я не знаю, хочет ли Скотт доказать что-то мне или же развеять собственную тоску. Каковы его намерения — садистские, мазохистские? Он игрист с огнем.
В соседнем доме живет знаменитая танцовщица. Она никогда не загорает и выходит только по вечерам. Я наблюдаю за ее появлением на террасе, мы приветствуем друг друга взмахами рук; но, если и произношу хотя бы еще пару слов, кроме «добрый вечер», танцовщица закусывает нижнюю губу и возвращается в свой мир тишины и музыки. Она сногсшибательно красива. Самодостаточна. Я бы хотела иметь столько силы для танца. Это даже больше, чем просто энергия, это некое опьянение — чудесное, самый действенный из всех наркотиков, соединяющий воздух и плоть. Танцевать и больше не думать о полетах.
* * *В Антибе я подумала, что между нами возникла видимость перемирия. Скотт вернулся в Париж, где должен был выйти «Великий Гэтсби», и новости приходили радостные: роман произвел фурор, пресса и публика взахлеб говорили о нем, и буквально за нескольких дней он стал бестселлером. Я гордилась Скоттом и нами: это была очень хорошая книга, и я опять была ее роковой и обожаемой героиней.
На абсолютно белой, огромной вилле солнечные лучи, порой отражаясь от стен, невыносимо резали глаза. Я начала носить темные очки. Я плавала до изнеможения, ходила к нашим соседям Мерфи, чтобы каждый вечер кататься у них на лошади. Иногда они оставляли меня на ужин, но делали это с единственной целью: напомнить мне о моем тревожном состоянии, невыносимом одиночестве (под предлогом консультации у знаменитого парижского специалиста — «надо проверить ей ушки» — Скотт увез Патти с собой), о необходимости воздержания («Ну же, Зельда, не стоит запивать томаты шампанским!»), и в конце концов тоска с удесятеренной силой обрушилась на меня. Я не раз противилась своему желанию отправиться на аэродром. Иной раз, не в силах заснуть, я гуляла ночами по горной дороге на Сен-Рафаэль, надеясь там встретить Жоза. Никогда мое тело не страдало так, как теперь, ощущая отсутствие рядом его большого, сильного тела. Быть оторванной от любимого оказалось так же болезненно, как быть брошенной на лед. Сначала мне становилось страшно, потом я чувствовала холод, а потом мозг отключался и все тело начинало пылать, но это пламя было намного хуже обыкновенного огня.
Я не доверяла самой себе: эти дороги, пролегающие над пропастями (и в то же самое время, кажется, занимающиеся с ними любовью), множество раз вызывали у меня желание закрыть глаза и направить автомобиль прямо в бездну. В такие вечера я принимала множество таблеток, накачивалась бромом и напивалась шампанским. Спустя двенадцать часов я просыпалась, нелюдимая и страдающая головными болями, но с гордостью оттого, что хорошо держалась: супруга-героиня.
Да, несколько недель подряд я верила, что, может быть, между Скоттом и мной еще не все потеряно.
* * *Затем в нашу жизнь вошел этот жирный урод. Любитель корриды и сильных ощущений. Самый дерьмовый писатель и самый известный ныне у нас в стране. Но тогда он еще не был ни таким жирным, ни таким известным. Его еще не печатали. Именно Скотт написал Максвеллу в издательство Скрайбнера, рекомендуя ему прочесть и издать книгу этого многообещающего юноши. Несмотря на юность, уже донельзя тщеславного; его переполняла мифомания. Я видела, как они приехали, оба худые и плохо выбритые, но счастливые; видела, как они проходят через стеклянную дверь виллы на мысе Антиб и услышала, как Скотт взволнованно представляет его мне: «Зельда, вот Льюис. Льюис О’Коннор, о котором я тебе уже говорил». Меня поразило высокомерие Льюиса, его уверенность, что только дураки и лжехудожники добиваются своего. Едва мы пожали друг другу руки, как мне захотелось дать ему пощечину.
И даже когда я узнала, что Скотт подцепил этого типа у «Динго», желание это не прошло.
Они всю ночь ехали вместе в «рено спорт», купленном на первую часть гонорара, полученного Скоттом за «Гэтсби». Когда глаза моего мужа останавливались на фигуре этого лицемерного поклонника (ни секунды не сомневаюсь, что Льюис заранее просчитал маршрут Фицджеральда, чтобы «случайно» встретиться с ним в той дыре), я понимала, что Скотт в восторге, буквально преклоняется перед этим мужественным, спортивным парнем. О! Скотт ведь так хотел стать чемпионом по футболу. В пятнадцать лет он грезил, что его имя попадет на страницы спортивных газет, но никак не в рубрику «Книги» или «Светская хроника», однако в университетской команде, непонятно почему, забраковали его.
Двое мужчин никогда не признаются, что их сблизил физический идеал. Они выдумают множество других слов, таких как «верность», «героизм» или «долг самому себе», — все это так сентиментально.
Я сразу же поняла, что этому нынешнему жир-тресту тогда было нужно только одно: похитить славу у Скотта. Потому в его глазах я оказалась препятствием, помехой, соперницей. Но, чтобы свергнуть Скотта с литературного Олимпа, ему было необходимо оружие, о котором он и не догадывался, ведь наша литература до сих пор пребывает под гнетом условностей. Что это был за фарс! Он насиловал нас своими кровоточащими рассказами. Этот писателишка пытался схватить быка за яйца… но впечатлить этим, равно как и возбудить нас, он не мог. По крайней мере, он даже и не попытался ухватиться за яйца тореро, намного более ценные, чем яйца быка, да еще и спрятанные в чудесные, плотно облегающие, розово-золотистые штаны…
Его взгляд был не просто взглядом. Это было облако мотыльков, слепо летевших в направлении ширинки Скотта. Нет, я не отрицаю. Не выдумываю. Я просто предполагаю.
Он, эта жирная и гордая фея, вкрадчиво шептал Скотту: «Будь мужчиной».
Однажды сквозь приоткрытую дверь я услышала, как этот чокнутый людоед сказал:
— Сдерживай свою жену или она уничтожит тебя.
И Скотт ответил:
— Со своей женой я разберусь сам.
Возвращение в материнский дом
1925
Была ли я в должной мере наказана? Можно сказать, что нет.
…Кошмар возвращается, удушливый кошмар барселонской арены. Мужчины в черном, похожие на участников похоронной процессии; их толстые женщины в черном, вопящие из-под своих соломенных шляпок, словно звери, которых убивают; их гадкие дети, возбужденные видом крови.
Этой крови слишком много. Кажется, что барселонские арены великолепны, я была там, я должна была их запомнить, но мозаика не складывается. Я снова вижу воскресную толпу, надушенную, несколько блесток, рассыпанных по белым рубашкам и черным корсажам. Вновь вижу парад, слышу фанфары и гул; вижу прекрасную лошадь, идущую неторопливой рысью: под своей ярко-красной попоной она кажется почти волшебной, и я вспоминаю, какую боль испытываю за нее, как молюсь за нее; вспоминаю солнце мертвых, освещающее площадь, отражаясь от всего, что сделано с непомерной пышностью (да, эта кричащего цвета попона и черно-зеленые куртки всадников); и справедливости ради надо добавить, что я вспоминаю и черную голову с пеной у ноздрей, рога, втыкающиеся лошади в живот, а затем ее, эту куклу, эту тысячекилограммовую гору мускулов и позолоты, которую бык мотает легко, словно тряпку. Лошадь беззвучно падает: внутренности вываливаются из ее развороченного живота. Передышка, песок становится похожим на кровавое болото. Растерзанная лошадь поднимает вверх свои копыта. Позолоченный металл ее доспехов продолжает слепить зрителей, но он больше не защищает животное, не нужен ему. Возле нас, на скамейках, шумят Могильщики, Женщины в соломенных шляпках крестятся, а их одетые в белое Дети вопят от удовольствия, вдыхая запах горячей крови. И совсем рядом со мной, съежившись, закрыв глаза маленькими ладошками, сидит Патти, которой едва исполнилось четыре. Моя дочь, бросающаяся ко мне. Прячущаяся у меня на груди, зовущая на помощь. Я еле-еле отрываюсь от малышки, вижу ее слезы, вижу, как кровь отхлынула от ее золотистого обожаемого личика. Моя дочь сгибается и дрожит поднимает на отца и Льюиса взгляд раненого зверька и падает прямо с моих рук на ступеньки — в обморок.
В тот день лошадь принесли в жертву для того, чтобы варвары получили свое. Но зрелище на том не закончилось: после бесконечно долгой агонии лошадь увезли на повозке по отвратительно красному песку, и теперь нужно было воздать по заслугам быку-преступнику; но, по крайней мере, он был чистокровным животным. Итак, лошадь ржала и била ногами, ее безумные глаза были вытаращены от ужаса и непонимания, устремленные в небо ноги взывали к голосу рассудка; быку, этому черному преступнику, воткнули между лопаток пику — такую длинную, что она качалась из стороны в сторону и заставляла его сгибать лапы и потом снова подниматься (он опять шел в бой), и когда Толпа на скамейках увидела наконец, как он свалился, сложив оружие, она разразилась воплями Радости. Мужчины расстегнули свои штаны, Женщины начали срывать мантильи и бросились на вонючие Члены, поскольку этот Божий день позволял им спариться, и пока они глотали Тело и Семя, их измученные Дети искали выходы и изобретали сюжеты для новой Бойни, новую долбаную Забаву, — и вся эта толпа сосала, болтала, училась, а лежавший на арене недобитый бык-злодей плакал, как маленький теленок. И никто больше не обратил ни единого взгляда к нему, вестнику гибели, когда-то такому опасному, к нему, которого когда-то звали дьяволом.