Назым Хикмет - Жизнь прекрасна, братец мой
Голоса снаружи умолкли. Ахмед встал, посмотрел наружу: никого нет, даже белье исчезло. Заткнул щели в двери газетной бумагой. Лег навзничь на койку. Тьма кромешная. Смерть — это даже не тьма. Не головная боль, не страхи, не судороги, не вой с текущей слюной и не выстрел Измаила. От этого нечто, которое даже не является кромешной тьмой, тоскливо. Смерть — это даже и не тоска, черт побери.
Вернулся Измаил.
— Они раскинули палатку слева, на склоне, — сказал он, — наверное, к утру уйдут. Зия был без ума от цыган. «Если б я не зарекся жениться, взял бы в жены цыганку», — говорил он.
Поели они в хижине. Дверь открывать не стали. Измаил сказал:
— Вот бы придумали пилюли какие-нибудь от этого бешенства, чтобы не нужны были уколы. Придумают. Увидишь, когда-нибудь придумают.
— Мне придется проглотить пилюлю еще до того, как придумают, — сказал Ахмед. И не улыбнулся. Ему вдруг стало стыдно за то, что у вырвавшихся у него слов был двойной смысл.
— Не болтай глупости, — сказал Измаил и посмотрел в сторону двери, наверное на черточки.
— Четырнадцатая черточка, — сказал Ахмед.
Где-то около полуночи Ахмеду померещилось, что в дверь стучат. Вскочив, он привстал на койке.
Показалось.
Ахмед потер лоб. Он смотрит на дверь хижины. Застукали нас, что ли? Он прислушался; только шум водокачки: шух-шух да шух-шух.
…Я открыл дверь. 1921 год. Уже четыре дня и три ночи мы в Инеболу.[21] Слышу ропот волн Черного моря. Два человека в галифе и папахах стоят перед дверью нашего номера, и со спины их освещает керосиновая лампа, горящая дальше в коридоре.
Сулейман и Тевфик привстали на кроватях.
— Одевайтесь, господа.
— Что происходит? — спрашивает Тевфик.
— Собирайте ваши чемоданы.
— И мне прикажете тоже? — спрашивает Сулейман.
— Вы тоже.
Темная комната едва освещается ночником.
Тевфик поинтересовался:
— А вы кто такие будете?
— Мы из Айн-Пе.
Айн-Пе: военная полиция.
Один полицейский обратился ко мне:
— А вы не беспокойтесь, бей-эфенди. Можете ложиться.
Другой зажег керосиновую лампу.
— Не шумите.
Это он говорит не мне, а Тевфику и Сулейману.
У Сулеймана тряслись руки, когда он собирал чемодан.
— Завтра не выходите из номера, пока мы не приедем и вас не вызовем, — предупредили меня полицейские.
— Хорошо, но…
— Этих господ мы отправляем в Стамбул. На пароходе, через час. Доброй ночи.
Все вышли. Я вдруг подумал, что даже не попрощался с Тевфиком и Сулейманом, и мне стало не по себе.
…Четыре дня назад мой дед пошел на утренний намаз в мечеть на юскюдарской пристани; Сулейман, Тевфик и я сбежали из Стамбула в Инеболу.
Было два пути, чтобы добраться из оккупированного войсками Антанты Стамбула в ту часть Анатолии, которая контролировалась национально-освободительными войсками: либо сушей через Пендик,[22] либо по Черному морю.
Один из руководителей организации, доставляющей тайком из Стамбула оружие Мустафе Кемалю,[23] — родственник Сулеймана. Он снабдил нас тремя поддельными путевыми бумагами. На пароход мы сели в Сиркеджи.[24] Измученная, рассохшаяся, приплюснутая посудина — у гладильщиков утюги такие есть, вот на такой утюг и похож пароход. Мы вошли в нашу каюту; по стенам ползают тараканы; узкое, тесное помещеньице, и жара — как в аду. Тевфик прижался головой к иллюминатору и всплакнул: «Мы что же, больше никогда не увидим Стамбула? Уедем, а назад больше не вернемся?»
Когда пароход затрясся под стук винтов, я вышел на палубу. Родственник Сулеймана говорил нам: «Сидите у себя в каюте, пока не выйдете в Черное море», — но шум винтов придал мне уверенности. К тому же у меня и так не хватило бы сил уехать из Стамбула, вдоволь, в последний раз не наглядевшись на Сарайбурну, на Мост, на свинцовые купола и игольчатые минареты мечетей, на Ташкышла.
Плывем мимо американского броненосца, мачты которого опутаны проводами. Возле Девичьей башни, перед Бешикташем, в изгибах Босфора — не протиснуться. Все Стамбульское море битком набито дредноутами, крейсерами, торпедоносцами, транспортными судами, пестро разукрашенными в целях маскировки. Сколько раз наблюдал я, содрогаясь от гнева, эту вражескую, эту надменную, эту свинцового цвета стальную толпу. Но сейчас я смотрю на корабли с верой в себя. Мне дела нет и до того, что в Стамбульском море подводных лодок плавает больше, чем кефали, скумбрии и тунца. Я еду в Анатолию, к Мустафе Кемаль-паше.
Я на крышке носового трюма, среди нищей толпы мужчин и женщин, среди семей с чадами и домочадцами, среди корзин, сундуков и свертков палубных пассажиров. Я смотрю на свой город. Я не смотрю на какой-то один его квартал, береговой выступ или холм, а на весь город. Я знаю: сейчас там, перед казармами и арсеналами, парами стоят на посту часовые — шотландцы, новозеландцы, индийцы из английской армии. Они приближаются друг к другу, двигая руками и ногами, словно куклы в театре, затем, одновременно повернувшись кругом, удаляются друг от друга, потом сходятся вновь. Я знаю: такой вид охраны очень удобен нам. Когда часовые, повернувшись друг к другу спинами, расходятся, наши бросаются на них, конечно же, по ночам и, покончив с ними, пробираются в арсенал. Если на посту стоят индийцы, в особенности мусульмане, то никакой нож даже не требуется, потому что они, бедняги, не пикнув, сдаются, а иногда даже помогают. Я знаю: мы убиваем моряков, пехотинцев, артиллеристов, французов, англичан, американцев, итальянцев, греков, мадагаскарцев, австралийцев, когда они разбивают наши окна, бьют наших детей, нападают на наших женщин.
Я вышел из ворот парка Гюльхане на улицу. Вечереет. На улице пустынно. Только редкие прохожие.
И каждый идет, мрачно понурив голову. Я остановился. Где-то на повороте проскрежетал трамвай. Я сделал два-три шага. И увидел, что с верхней части улицы бежит женщина в чаршафе.[25] Я впервые вижу бегущую женщину в чаршафе. Ясно, что она от кого-то убегает, кто-то гонится за ней. Она не кричит. Лицо закрыто вуалью. Нет одной туфли, поэтому женщина прихрамывает. Глазами, привычными разглядывать скрытое под чаршафом и вуалью, я разглядел, что женщина пожилая. Обогнав задумчиво шагавшего по противоположной стороне улицы чиновника — я даже сегодня могу поклясться, что тот человек был чиновником, к тому же чиновником финансового ведомства, — женщина приблизилась ко мне и остановилась.
— Спасите меня, братья.
Может, она сказала что-то другое. Но я точно слышал, что слово «братья» она произнесла.
В начале улицы показались два французских солдата — из Иностранного легиона. Бегут, размахивая руками. Женщина рухнула к моим ногам. Чиновник финансового ведомства пошел в нашу сторону. На перекрестке в нижней части улицы обернулся какой-то мужчина. Посмотрел. Остался, не двигаясь, на своем месте. Легионеры кувырком — мне так показалось — подкатились к нам. Я загородил женщину собой. Один из солдат ударил меня в ухо боксерским хуком. Я зашатался. В глазах у меня потемнело, точнее сказать, я зажмурился. Слышу голоса:
— Ты, Шинаси, займись-ка тем мерзавцем, слева…
— Хорошо.
Я открыл глаза. Легионеры лежали, вытянувшись, на мостовой.
— Давай, парень, проваливай отсюда. (Это мне).
— Обопрись на мою руку, сестра. (Это женщине).
— Бей-эфенди, ты тоже мотай отсюда… (Это чиновнику).
Их было трое. Молодые люди. А может, не молодые, может, мне так показалось. Я вижу их ножи. Один из них вытер свой нож о кушак и заткнул за пояс. Взяв женщину под руки, они скрылись в парке Гюльхане.
Мы убиваем оккупантов. Теперь они уже боятся ходить поодиночке по всем улицам Большого Стамбула и по переулкам центра в Бейоглу не только по ночам, но и днем. Я знаю: этот страх делает их еще более жестокими. Они сотрудничают с полицией падишаха и врываются в наши дома, пытают наших людей в полицейских участках, а после тех, кто выжил, ссылают в африканскую пустыню, на затерянные острова в океане. Я знаю: они становятся еще более жестокими, мы убиваем их, переправляем их оружие в Анатолию, но среди тех, кто их убивает, кто ворует их оружие, меня нет. Я не умею ни убивать, ни воровать оружие. Вот почему я обрадовался как сумасшедший, когда Сулейман, с которым мы работали вместе в одной газете — я периодически рисовал для нее карикатуры, — предложил мне перебраться в Анатолию.
До Инеболу мы доплыли за семьдесят пять часов.
В Инеболу нет ни набережной, ни причала. Пароход бросает якорь в открытом море, а пассажиров переправляют к берегу на рыбачьих лодках. Если штормит — пароход, не останавливаясь, проплывает мимо Инеболу.
Инеболу — первый городок в Анатолии, который мне довелось увидеть. Именно здесь я впервые увидел обычную анатолийскую крестьянку. Я увидел ее на рынке. Она сидела на корточках у стены, даже не сняв со спины огромной вязанки дров. Я увидел ее ноги, похожие на головы двух огромных черепах, высунувшихся из одного панциря. Я увидел ее руки: ее священные руки, державшие веревку от вязанки дров, они были гневными, словно сжимали топорище, они были терпеливыми и нежными, словно качали колыбель.