Норберт Ниман - Школа насилия
Итак, мое состояние было вполне стабильным, когда я на следующий день спускался по лестнице спортивного корпуса. С этого учебного года нам предоставлен подвал для репетиций, между чуланами, где хранятся списанные «кони», турники и медицинские мячи.
Я уже говорил, что за три года существования театрального кружка мы не поставили ни одного спектакля. Ни одного. Вероятно, поэтому руководство школы не нашло для нас другого помещения. Но все равно, и я, и все мы чувствуем себя там, внизу, вольготно, никто не мешает, никто не следит. А после репетиции можно постоять и покурить в коридоре, хоть это в общем-то запрещено. Окна подвала распахнуты, а на дворе, прямо у нас перед глазами, мелькают ноги гандбольной команды. Со временем это превратилось в ритуал. На этот случай я даже держу про запас пачку сигарет «Даннеман» и называю их театральными сигарками, потому что обычно почти не курю.
Не так-то легко перейти к сути дела. Я все хожу вокруг да около. Боюсь снова впасть в состояние ступора, которое испытал под конец. Когда я удирал, сердце колотилось как бешеное. И позже, в кафе, где я, чтобы успокоиться, заказал пиво и стакан шнапса, у меня всерьез дрожали руки.
Входя в репетиционное помещение, я был почти уверен в себе. Этакая образцово-показательная самоуверенность. Зато они, мои ученики, наверное, смущаются, боятся взглянуть мне в лицо. Мне в самом деле мерещилось, что я держу ситуацию под контролем, что мне море по колено. Даже кислый запах резины, пропитавший спортзал, казался в тот момент приятным. Должно быть, в моем голосе звучало сострадание, чуть ли не отеческое высокомерие, а во взгляде читалось бесстрашие, когда я сразу, без предварительной беседы, дал знак приступать к нашим импровизационным этюдам.
Сожалею, что не смогу продолжить, пока хотя бы в общих чертах не опишу тебе это театральное в кавычках представление. Иначе ты не поймешь, что там случилось, не сможешь понять всей тяжести произошедшего.
Я организовал эту группу три года назад и вот уже три года тщетно пытаюсь найти пьесу, которую они захотят сыграть, которая могла бы их увлечь. Чего я только не перепробовал — классику, фарсы, мюзиклы, Брехта, «Физиков», всего не перечислить. И ничего. То есть приходят они, за некоторым исключением, регулярно и вовремя. Им, правда, нравится приходить, вот уже три года. После репетиций они стремятся читать пьесы, литературу, особенно девочки из кожи вон лезут, так им не терпится, они ожидают чего-то грандиозного, но не могут выразить чего. Да у них и нет об этом ни малейшего понятия. Но пьесы, которая зацепила бы их, которую они захотели бы сыграть, не находилось. Всякий раз они начинали брюзжать: скука и совсем неинтересно, старье, это не про нас.
Я, разумеется, снова и снова размышлял, в чем причина, где я ошибаюсь, и так далее. И в какой-то момент пришел к выводу, что у них не только нет ни малейшего, даже смутного представления о театре, но и, как бы это сказать, полностью отсутствует соответствующий орган восприятия.
Кажется, они совершенно не в состоянии вообразить, что в принципе возможно и интересно — попытаться проникнуть в роль, влезть в шкуру другого человека.
Наконец мне пришла идея подсунуть им молодежную пьесу, трагедию. Если не вдохновляют другие люди, пусть просто играют самих себя, может, это сработает. Пусть попробуют взглянуть на себя со стороны, может, таким обходным путем они научатся постигать то, что им незнакомо. Постигать характеры, типы, вовсе не такие далекие от них самих. Типы, которыми при иных обстоятельствах вполне могли бы стать сами. Может быть даже, они вдруг осознают самих себя и что-то извлекут из игры, научатся передавать свои впечатления, рассказывать, что с ними происходит.
В начале учебного года я принес им «Пробуждение весны», раздал двадцать экземпляров. Пьесу написал Ведекинд, Франк Ведекинд, был такой автор, вряд ли ты его знаешь. Речь идет о половом созревании, об идиотской, разрушительной ущербности взрослых, и прежде всего школы. Девушка умирает после подпольного аборта, один парень стреляется, другого сажают в так называемое исправительное учреждение. Публикация пьесы в 1906 году вызвала грандиозный скандал, писали, что это чистейшей воды порнография, а премьеру смогли сыграть только спустя пятнадцать лет.
Доброе старое время, скажешь ты зевая, ну да все равно, не в этом же дело. Большинство из них прочли «Пробуждение весны» или, по крайней мере, ознакомились с содержанием, и я рассчитывал на восторженную реакцию. И, как всегда, попал пальцем в небо, ничего не произошло. Они сказали: раньше, мол, вот так все было, а теперь ничего подобного нет, — ну и прекрасно, и спасибо. Конечно, подумал я, с нашим временем вообще нельзя сравнивать, то была эпоха ханжества, полного невежества во всем, что касается секса, прямо-таки ненависти ко всему телесному. Но одновременно я подумал, что персонажи пьесы, в общем-то, точно так же, как и они, остались один на один со своей юношеской реальностью. Со своими трудностями, своим страхом, своими вожделениями и так далее. Ведь сами-то они точно так же наглухо задраены от остального мира, как герои пьесы Мельхиор и Мориц, как Вендла. Их ведь тоже считают недоразвитыми, наивными и глупыми, разве нет? Нынче, как и тогда, их лишили языка, должны же они это заметить, несмотря на все усилия мира взрослых затушевать положение дел, несмотря на все молодежные журналы, несмотря на эпидемию поп-жаргона, хотя главным образом речь идет еще только о сексе. И о насилии, конечно. То есть как раз для этого их оглупляют, как раз поэтому они так ужасающе бессловесны, а почему же еще? И с ними происходит что-то, чего они не понимают и для чего нет слов. И быть не может.
Каждый раз я с удивлением замечаю, что там, в подвале, вдруг возникает какая-то необъяснимая, но совершенно однозначная солидарность. Я бы никогда ее не предал, никогда, даже под пыткой в буквальном смысле, если ты понимаешь, о чем я говорю. Они каждую неделю приходят добровольно в этот паршивый, стерильный подвал и бывают довольны занятиями. Лучше уж я ограничусь неуклюжими упражнениями на дикцию и этюдами да моими проектами, которые они обычно отвергают с порога. Иногда, если уж нам совсем ничего не приходит в голову, я читаю им вслух «Последние дни человечества» Карла Крауса. Если честно, довольно часто в последние месяцы. А потом мы идем курить и еще немного трендим. Так оно и шло.
Такое вот положение, таким оно было до сих пор, а теперь началось… То есть начала Амелия, милая, обычно такая тихая дочка адвоката Амелия Кляйнкнехт, с ее аурой неиспорченности, мне и вправду каждый раз подворачивается это слово, прямо-таки аурой Мадонны. Она схватила стул, поставила его посреди комнаты — и выдала.
Ты представь себе эту живую картину. Амелия, примерная девочка с очень хорошими отметками, сидит на стуле широко раздвинув ноги. Правда, в лице есть что-то поросячье. Хорошо заметные ноздри крошечного, с небольшой горбинкой носа, круглые глаза с белесыми ресницами, короткий круглый подбородок, толстая шея. Тем не менее она миловидна, у нее прелестный поцелуйный рот, гладкие щеки и полные груди, выпирающие из снова вошедшего в моду черного кружевного бюстгальтера. Да, миловидна и чуть-чуть вульгарна, да, действительно лишь чуть-чуть. Это «чуть-чуть» даже подчеркивает ее неколебимую образцовость. В точности как пробор в ее прелестных, туго сплетенных дредах, то есть многочисленных косичках. Все это, в общем, показывает, как гибко и послушно она движется в пределах четко проведенной ее родителями границы. Ей дозволено взбрыкивать, ведь она воплощение юности, а юности для здорового и нормального развития необходимо бунтовать. Но при этом нельзя выходить за охранительные рамки родительского дома. В самом деле, дома у Амелии Кляйнкнехт образцовый порядок. И это сразу чувствуется. Тем более что в последнее время встречается не так уж часто, ты можешь видеть это на примере условий, в которых подрастает моя собственная дочь Люци.
И вот Амелия откидывает волосы назад и заявляет: «Меня зовут Вендла, мне шестнадцать, в настоящее время я кручу с Мельхиором, он в общем-то клевый парень». Что это с ними, думаю я, Вендла, Мельхиор, неужто они все-таки хотят влезть в Ведекинда, перед самым концом учебного года, или как? «Обычно мы трахаемся в машине, на задних сиденьях, — продолжает она, и ее выпад все еще кажется неуклюжим, но это быстро проходит. — Вообще-то мне очень нравится отсасывать. Когда член так здорово раздуется, можно засунуть его в рот очень даже глубоко. Это меня заводит, я прямо тащусь. У Мельхиора маловат, но, в общем, пока и он сгодится. Только сперма не очень вкусная. И кроме того, от нее толстеешь. Так что я выплевываю. А Мельхиор каждый раз злится».
Она берет паузу и начинает оглаживать свои груди, точнее, мять, а я сижу как аршин проглотил, с отвисшей челюстью и, конечно, абсолютно не понимаю, что происходит вокруг, разыгрывается у меня на глазах.