Николай Крыщук - В Петербурге летом жить можно…
Веранда, на которой они жили, широкой своей стороной выходила в хозяйские вишни, а боковой – на тихую, заросшую травой улочку. По стеклам ее спускались листья дикого винограда, почти на метр от земли ощипанные козой.
Вставали они поздно, просыпая обычно утренний рынок. Мылись в саду. Саша выливала из умывальника нагретую солнцем воду, и Андрей приносил из колодца свежей. Иногда сразу шли на речку.
Особенно хорошо было купаться после ночного дождя.
Раздевшись, они проходили к реке под кустами ольшаника, и листья морозно оглаживали их спины, роняя на теплую кожу электрические капли. Ступая в витые русла ночных ручьев, они ощущали голыми подошвами корочку песка, проламывая которую пятка погружалась во влажный холод.
Саша первая бросалась в воду. Плавала она прекрасно. Он же входил боязливо, осваивался, потом нырял, яростно боролся с течением, намечая себе цель в виде какого-нибудь поваленного дерева или мыса, потом отдыхал, раскинув руки. Саша махала ему с далекого пригорка, а он вдруг начинал волноваться, осознав пространство реки как разлуку, и Саша, словно почувствовав это, легко сбегала в своем синем купальнике к воде и плыла к нему.
Иногда после завтрака они переправлялись паромом на другой берег и там загорали или просто сидели у парома. А то, исходив пешком всю Тарусу, садились отдыхать в сквере у гостиницы.
Над головой отцветали поржавевшие гроздья мелкой сирени. За Таруской в карьерах ухали взрывы, поднимая в небо черные вороньи тучи.
Им было легко молчать друг с другом. Казалось, что каждый видел и чувствовал то самое и так же, что и как видел и чувствовал другой. И ни для кого из них не казалось это странным, оба думали, что дело вовсе не в их внезапном согласии, а в том, что именно теперь они видят мир таким, каков он есть на самом деле.
Бывало, прямо посреди разговора кто-нибудь из них замолкал, и они смотрели друг на друга, словно птицы, попавшие во встречный поток ветра. «Ну же!» – говорили ему Сашины глаза. «Да?» – переспрашивал он. «Да, да!..» – отчаянно говорила Саша. Как бежали они к своей веранде – резвые, бесстыдные и нетерпеливые.
Солнце копошилось в листьях винограда, безуспешно пытаясь отыскать зрелую ягоду. Хозяйская Светка проверяла, приложив ухо, звонок новенького велосипеда. Стекла веранды напитывались предвечерней лиловостью.
Им обоим казалось, что они совершают сейчас что-то такое же обычное, как весь этот уходящий на убыль день, только самое лучшее. Все вдруг пропадало на мгновение и снова плавно возвращалось, потом опять для самого главного, самого лучшего им нужно было пропасть, чтобы появиться вновь… Распущенные волосы Саши пахли речкой, голова была откинута назад и набок, а глаза спали…
– А из чего огонь? – спрашивала Саша, вызывая его из полудремы.
– Из апельсина, – отвечал он. – Из охры. Из поцелуя.
– Андрюша, а кто будет после людей?
«Кто-то уже об этом спрашивал, вот так же, – думал он. – Но вот каков был ответ?»
– Не помню, – отвечал он. – Что-то не припомню.
Дни шли однообразно счастливые, словно давно кем-то загаданные, тем, видимо, кто распорядительно менял дождь на зной, вливал молодую кровь в поспевающие вишни и задаривал их обоих причудливыми снами.
Чуть ли не каждый день Саша что-нибудь меняла в своей одежде, и эти внезапные тесемочки, ремни и кофты волновали его, как метаморфозы знакомого пейзажа, как неожиданный поворот в разговоре.
Ему было приятно заметить:
– Серая кофточка на обед тебе очень удалась…
Только что прошла гроза и тут же пробилось солн це. Они вышли в парной вечер. Подробный при этом под пристальным вниманием света.
Никогда еще не казалось им таким легким и обычным делом проникновение в чужую жизнь. Случалось, из одного взгляда или слова в голове рождались целые повести.
Две седобровые женщины в халатах прогуливались рядом с ними в одном направлении.
– Он не был там двадцать лет. С тех пор, как продал дом. У него же в войну всех родственников убили. Там, конечно, большой поселок, ничего нельзя узнать. И вот, представляешь, в первом же доме, едва он открыл калитку: «Надюша!». А он уже и забыл, что его так звали в детстве.
Ни начала, ни окончания разговора они, разумеется, так и не узнали.
– Как страшно возвращаться, – сказала Саша.
Они шли некоторое время молча. Еще было светло, но уже резче, чем днем, пахла трава, и в домах стали зажигать свет.
– Ну… О чем молчишь? – позвал он ласково. – Смотри, белая кошка дорогу перебежала.
– Это бы еще к чему? – засмеялась Сашенька.
– К дождю, Марья Васильевна. Определенно вам говорю.
Они повернули к дому. Облака, влажные и рыхлые, ярко светились на горизонте. Хотелось не домой, хотелось из дома – в тамбур поезда, в тарантас, на крыло самолета – лишь бы движение, лишь бы путь…
– Сейчас бы на юг, – сказала Саша.
– В Мелитополь, в Симферополь, в Севастополь…
– Какие тополиные названия…
Середину пути отмечала куча угля, уже истощившаяся, разбросанная за годы ветром и людьми. Сквозь нее начала прорастать трава.
– А вот я вас сейчас, вот я вас! – услышали они еще издали.
Девочка лет семи с ядовитым букетом крапивы, стебли которой она предупредительно завернула в газету, бегала за парнем и девушкой. Те легко убегали от нее, пользуясь случаем нежно столкнуться друг с другом, жаждая этих как бы ненарочных объятий и прикосновений.
– Ох, Маришка!.. – кричала девушка, вздергивая голые ноги. Парень обнимал ее за талию, придерживая легко и изгибисто вырывающееся ее тело перед надвижением неумолимого ядовитого букета, и при этом подначивал девчонку:
– Ату ее, Маришка! – Но вдруг в последний момент переносил девушку в сторону и убегал сам.
Девочка всегда запаздывала с решительным ударом. Может быть, тоже играла в поддавки?
– Ой, я уже не могу! – закричала девушка.
Парень наклонился к ее уху, и вдруг они побежали в разные стороны.
Маленькая агрессия с кошачьей проворностью побежала сначала за парнем, однако он ножницами перемахнул через низкий забор и скрылся в кустах. Тогда она рванулась бежать за девушкой, но было уже поздно.
– Хотела прогнать и прогнала – вот дуреха, – сказал Андрей.
Не выпуская из рук букета, девочка зашлась в плаче. Ее крысиное личико было неприятно. Белесые брови покраснели. Рот в плаче открылся безобразно, как в зевоте или на непомерно большое яблоко. Андрею хотелось отвернуться.
– Ну что ты, глупенькая, – сказала Саша.
– Они – (всхлип) – убежали…
– Ты же сама хотела их прогнать, правда?
– Ну и что же…
– Хочешь, постегай нас…
Не успели они опомниться, как девочка ударила Сашу крапивой по ногам. Потом еще и еще раз. Била она со злостью. Не могло быть и речи об игре.
Саша на мгновенье обернулась к Андрею, прося у него защиты и объяснения, но тут же снова со страданием в глазах посмотрела на девочку. Она пыталась сделать над собой усилие и улыбнуться, но это ей не удалось.
Саша была озадачена этой открывшейся ей вдруг неспособностью любить и быть доброй. Ведь она только что была доброй, она хотела быть доброй. Казалось, впервые в жизни у нее что-то не получилось, и не пустяк какой-нибудь, а самое главное. Разве можно любить и не быть доброй? Но она ведь любит Андрея.
Неправильность ее счастья представилась ей сейчас так ясно, что она не могла вымолвить ни слова.
Андрею же был неприятен этот альтруистический Сашин порыв и, сам того не сознавая, он был рад, что закончилось все именно так. Вспомнилась фраза из какого-то фильма (он точно помнил интонацию – неприязненную и осуждающую): «Доброй хочешь быть?» И действительно, подумал, в желании быть добрым есть что-то ненатуральное. А что если Саша тоже только хочет его любить?
– Ну, вот и подлечилась от ревматизма, – зачем-то сказал он.
Домой они возвращались молча.
Не зажигая света, Андрей разобрал постель. Вскоре пришла Саша и легла рядом, откинувшись на свою подушку.
Впервые лежать рядом им было не то что неловко, а просто никак. Ни одно чувство, боровшееся в них, не было сейчас столь важным, как эта открывшаяся возможность, что им может быть друг с другом «никак». Никто даже не попытался прибегнуть к сонному движению, чтобы невзначай коснуться другого.
Сейчас, лежа в одной постели, они, не зная того, начинали каждый свою отдельную жизнь после волшебно дарованной, ненаказуемой, вечной любви.
Жестяной гром прогрохотал над верандой, готовя ночной дождь. Но еще долго было светло.
Детей у них не было.
В этой траве
Я просыпаюсь. Меня в который раз еще нет. Я еще могу случиться каким угодно. В детстве это было совсем, совсем просто.
Можно было обидчиво оформиться ржавчиной в раковине, полизать верхушку айсберга, притвориться всеми оберегаемой старушкой, заметаться ласточкой в подворотне и вылететь счастливо в форточку и там уже, в небе, пропасть для самого себя.