Эйтан Финкельштейн - Пастухи фараона
Нет слов, питейный промысел и аренды — занятия малопочетные, вызывающие злобу крестьян, зависть мещан, раздражение чиновников. И уж совсем плохо, когда этим промыслом кормится добрая половина народа. Так что предложение перейти к земледелию, ремесленному труду и фабричному производству звучало разумно. Но, спрашивается, как перейти? Если твой отец, дед и прадед курили вино, держали шинок или корчму, перебиваясь с хлеба на воду, то как, на какие средства, можешь ты купить землю, обзавестись хозяйством, заняться хлебопашеством? Как можешь стать ты портным, шорником, ювелиром? Как можешь открыть канатную фабрику, сахарный завод или реализовать другую блестящую идею Ноты Ноткина? Обо всем этом ничего в Положении сказано не было, а вот о том, что десятки тысяч людей с первого января 1808 года лишались права заниматься традиционными промыслами — и тем самым всякого пропитания, — записано было черным по белому.
И все же худшее заключалось в другом: еврейская конституция 1804 года узаконила черту оседлости — еврейские подданные империи более чем на столетие оказались запертыми за стенами большого средневекового гетто.
9. Там лежат мои ноги
В апреле 82-го драма с Яммитом подошла к концу[36]. Я был разбит, измотан, не мог спать, работать, общаться с людьми. При этом травил меня каждый, кому не лень. Звонили в редакцию, домой, сослуживцам и родственникам: «Этот мерзавец случайно не у вас? Передайте ему…» Я отмахивался, отшучивался, пытался кому-то что-то доказывать, но, в конце концов, срывался чуть ли не до истерики. И все же по-настоящему мучило меня другое — я становился противен самому себе.
Да, я всегда говорил, что Синай нужно отдать, что удерживать его глупо и бесперспективно. Ко мне относились снисходительно — толи всерьез не принимали, то ли не решались бросить в меня камень: все-таки я был защитником «Будапешта»! Но, когда эвакуация Яммита началась, когда каждый день люди видели на экранах, как отчаянные поселенцы приковывают себя цепями, а солдаты из военной полиции волокут их в грузовики, как саперы взрывают дома, а бульдозеры сравнивают с землей то, что еще недавно было городом-гордостью, страсти накалились до предела. И вот тут-то я вдруг почувствовал, что и мне ужасно не хочется отдавать Яммит, что я вот-вот все брошу и помчусь в Яммит, чтобы приковать себя рядом с Габи. Я уже видел, как нас вместе волокут в грузовик, а мы держимся за руки, улыбаемся друг другу и готовы вместе победить или погибнуть, как это уже случалось в нашей жизни. Через какое-то время я возвращался к реальности и убеждал себя: нужно во что бы то ни стало противостоять всеобщей истерике!
Легче, однако, не становилось, и я знал почему.
Утром 3 октября 1973 года я еще бродил по Вене, а уже поздним вечером обживался на укрепленном пункте в самой северной точке линии Бар-Лева. Через канал, километрах в десяти, мерцали огни Порт-Фуада, черное небо было усыпано яркими звездами, со стороны Средиземного моря доносился монотонный гул прибрежных волн. Этот сказочный вид и теплая южная ночь очень уж не вязались с названием нашего пункта — «Будапешт»! Впрочем, хорошо еще, что не Сталинград, подумал я, и тут же спохватился — с чего это на ум пришел Сталинград? Ах да, участником сталинградского сражения был тот самый старик-инвалид, которого арабские террористы умыкнули из поезда, идущего из СССР в Вену.
Я много читал о мировой войне, о защитниках Старой крепости в Бресте, о сражениях в Арденнах и ужасах, которые творили японцы на тихоокеанских островах. Но разве можно узнать из книг, что такое ад?
В субботу, шестого, был Йом-Кипур. Все молились. Тишина стояла такая, что слышен был шорох песка. Около двух часов дня страшный грохот раздался сразу со всех сторон. С неба, гремя и полыхая, посыпались гроздья горящего металла, земля задрожала, песок струями поднимался вверх и горел, перемешиваясь с металлом. Справа и слева, спереди и сзади что-то свистело, ревело, рвалось. Небо исчезло: стена горящего песка, поднимаясь от самой земли, закрыла солнце.
Примерно через час гром начал стихать, небо — проясняться, песок оседал и догорал уже на земле. Мы — только что нас было восемнадцать — вылезали из своих щелей и пытались понять, что осталось от нас и от нашего укрепленного пункта. Затишье, однако, длилось несколько минут, а потом в небе снова появились самолеты. Но теперь они сбрасывали не бомбы; с неба сыпались парашютисты. Это были египетские командос. Они отрезали нас от танкового взвода, который стоял в тылу и в случае чего должен был прийти нам на помощь. А со стороны Порт-Фуада на нас ползли танки и бронемашины. Их было много, очень много. Но у нас был Моти, капитан Моти Ашкенази, человек, который стоил многих!
Через час египетская армада попятилась к Порт-Фуаду, оставляя за собой горящие факелы подбитых танков. Утихла канонада и на востоке, но ни один танк на помощь нам не пришел. А потом появились наши самолеты. Они летели низко, стреляли из пушек по позициям командос. Сквозь горящий песок, сквозь решето трассирующих пуль и снарядов мы видели, как загорались и падали «миражи» и «скайхоки». Один, два, три… Смотреть на это было страшно — ведь мы ни минуты не сомневались в превосходстве нашей авиации!
Как мы держались три дня, знает один Бог.
В среду, 9 октября, в небе снова появились наши самолеты и начали пикировать на позиции командос. И опять: один, два, три — самолеты загорались и падали на землю. И все же налеты продолжались весь день. К вечеру египтяне не выдержали и эвакуировались по морю. Наши танки заняли позицию уничтоженного танкового взвода, к нам пришло подкрепление, боеприпасы, продовольствие. Радость была преждевременной; ночью египтяне вновь высадились со стороны моря, окружили «Будапешт» и заминировали к нему все подходы.
После войны Судного дня мы все сильно изменились. Габи изменился больше других, он стал мрачным, замкнутым, злым. Да и я долго не мог прийти в себя. Правда, внешне у меня все было благополучно, я вернулся в редакцию, сделался замом главного, работал много и чувствовал себя независимо — попробовал бы кто-нибудь сказать мне слово! Но на душе было тошно, не хотелось никого видеть, ни о чем говорить и уж тем более — развлекаться.
Встреча с Авивой все изменила.
Худая, растрепанная, нелепо одетая, она влетела в мой кабинет, плюхнулась на стул и начала что-то лепетать. Я едва понимал, что именно. Скоро запас ивритских слов у нее иссяк; она начала жестикулировать, вырвала из календаря листок и стала на нем что-то рисовать. Я тупо смотрел на нее. Наконец, она в отчаянии хлопнула себя по коленям.
— Как же объяснить этому идиоту такую простую вещь!
— По-русски, — продолжая глядеть на нее в упор, тихо сказал я.
На минуту она замерла, втянула голову в плечи, затем распрямилась, словно пружина, схватила лежавшие на столе газеты и швырнула их мне в лицо.
После войны в рестораны я не ходил; Авиву пригласил домой. Позвонил Габи.
— Приходи. Будет одна русская. Забавная дамочка, она полгода в стране, но уже носится с проектом какого-то научного поселка. Придешь?
Он пришел.
— Это Габи, мой друг. Он электронщик. Попробуй привлечь его.
Габи уселся за стол, я начал разливать вино.
— А водка у тебя есть? — спросила Авива.
Слово «водка» Габи понял и поднял глаза.
— Водки нет. Я не знал, что ты пьешь водку.
После двух бокалов вина Авива захмелела и стала рассказывать о том, как ей удалось выехать из Риги после двух лет отказа, как стучала она кулаком по столу у какого-то министра и ходила на демонстрации. «И вообще, всякая власть мне — море по колено!»
Я начал было о деле — хотелось и Габи подключить к разговору.
— Объясни ему, что ты хочешь, я переведу.
— Да ну его, сразу видно — дурак.
— С чего ты решила, что он дурак?
— Мне много не нужно…
Габи молчал, исподтишка косил на Авиву, и лишь однажды спросил, доволен ли я своим новым «Фордом».
— Увидишь сам, вечером покатаемся.
После третьей чашки кофе мы поднялись.
— Куда поедем? — спросил я.
— Мы пошли, — отрезал Габи.
— Как пошли?! Мы же собирались кататься?
Они вышли, как ни в чем не бывало. Я решил было обидеться, как вдруг откуда-то изнутри начал подниматься легкий, щекочущий смех. Не помню, как долго я смеялся, но, когда смех прошел, на душе сделалось легко и приятно — жизнь-то продолжается!
Свадьбу они устроили без израильского размаха: Арье был недоволен, что Габи женился на русской, на меня смотрел волком. Впрочем, недовольство родителя к спешке со свадьбой отношения не имело: Габи решил переехать в Яммит.
Идеологический спор между нами был невозможен, я пытался апеллировать к здравому смыслу.
— Ты сидишь на золотой жиле, папа говорит, — мой отец был для Габи высшим авторитетом, — что компьютеры перевернут мир. Ну, что ты будешь делать в Яммите, стоило ли, черт возьми, всю жизнь учиться, чтобы выращивать помидоры?