Альфред Андерш - Занзибар, или Последняя причина
У меня очень плохая память па имена, и потому я уже не могу вспомнить, как звали нескольких солдат, которых, собственно, я должен был бы сейчас назвать по имени, потому что они противоречат тому, что я сказал, и противоречие идет издалека. Кстати, я говорю о нем — они сами молчали бы, как тот ефрейтор, который никогда не произносил ни слова, не требовал благодарности, когда несколькими ловкими движениями рук придавал положенную форму моему походному снаряжению, с «наладкой» которого я непрерывно вел тихие ожесточенные битвы. Зато довольно длинные разговоры у меня были с солдатом по имени Вернер, который, как и я, был связным и хотел после войны учиться. С ним я беседовал о литературе и искусстве и давал ему вынужденно сжатые искусствоведческие обзоры тех местностей, через которые мы проезжали по ночам, выкладывая все, что знал сам. У него был вкус к некоторым отклонениям от дисциплины. Однажды утром, например, когда эскадрон изнемогал от усталости и солдаты ехали, рассыпавшись, группами и поодиночке, он показал на уже убранное поле, на котором хлеб стоял в скирдах.
— Собственно, мы могли бы здесь поспать пару часов, — сказал он, — а потом догнать остальных.
— А как же самолеты, — возразил я. — Мы же не можем среди бела дня двигаться но дороге.
— Да что там, — ответил он, — нас же всего двое. Обойдется.
Мы сразу уснули, растянувшись на снопах и ими же прикрывшись. Около десяти утра мы проснулись с легкой головной болью после беспокойного сна. Щурясь, мы смотрели на небо, заполненное гулом самолетов, доносившимся, однако, откуда-то издалека, потому что ни одной машины не было видно. Мы взяли свои велосипеды. Солнце палило нещадно, словно подталкивая нас в спину ударами прикладов. Дорога была совершенно пуста. Мы находились на болотистой равнине, в районе мареммы, прерывавшейся руслом реки, через которую вел временный мост. Как раз когда мы выехали на мост, мы услышали гул самолетов. Мы нс видели, близко ли они, потому что высокие деревья закрывали обзор. «Убирайтесь отсюда, да побыстрей», — заорал сапер, оставленный здесь на посту. Мы крутили педали изо всех сил. Потом мы увидели звено «лайтнингов» и бросились в кювет, сорвали с ремня каски и надели па голову. Вдыхая сырой запах земли и травы, мы думали только об одном: хоть бы они не заметили наши велосипеды. Но самолеты — я имею в виду людей, сидевших в самолетах, — метили в мост и бросали бомбы ближе к тому берегу. Мы увидели, как взметнулись фонтаны земли и дыма, и облегченно вздохнули. Еще долго после того, как опасность миновала, мы оставались в кювете: доведенные пеклом до апатии, до полного изнеможения, мы наслаждались вынужденным покоем. «Встали! Двинулись!» — выдавил из себя через какое-то время Вернер, и мы с трудом поднялись.
Так что «камрады» все же были. С ними можно было говорить об искусстве и лежать в укрытии в придорожной канаве. Они помогали уложить походное снаряжение и починить велосипед, одалживали дульный чехол и организовывали дополнительное питание. С ними ты стоял па посту и с ними пил вино, которым удавалось разжиться. (Тогда это уже случалось редко, армия выпила всю Италию до дна, а разбитой армии не очень-то охотно подносят вино.)
Может быть — так размышляю я с тех пор, — мне следовало попытаться совершить нечто, казавшееся невозможным, привлечь одного из них на свою сторону, побудить уйти со мной, испытать на доверие, вселить хоть в одно сердце мысль о свободе. Может, в сердце Вернера? На следующий день после той езды по маремме началось мое бегство, и получилось так, что Вернер это видел. Он смотрел на меня и, наверное, догадывался, что я задумал, и молчал. Следовало ли мне нарушить его молчание и заговорить? Он наблюдал за мной, и лицо его становилось замкнутым. Ах, я только побудил бы его к поступку, который не был бы его поступком. Это был бы поступок, взятый взаймы.
Надеюсь, я всегда буду отказываться от попыток убедить людей. Можно лишь пытаться показать им возможности, из которых они могут выбирать. Уже это достаточно самонадеянно, ибо кто знает возможности, которые есть у других? Другой это не только человек, но и совсем другой, которого никогда не дано познать. Разве что ты любишь его. Я же нс любил своих камрадов. Поэтому никогда не пытался их убедить.
Я не делаю этого и сегодня, не делаю и этой книгой. У моей книги лишь одна задача — показать, что я, следуя невидимым курсом, в определенный момент выбрал поступок, который придал моей жизни смысл и стал той осью, вокруг которой с тех пор вращается колесо моего бытия. Эта книга хочет лишь сказав правду, сугубо личную и субъективную правду. Но я убежден, что всякая личная и субъективная правда, если только она действительно правда, служит познанию объективной истины.
Не следует думать, что тогда, когда я пропускал мимо себя колонну и останавливал грузовик с походной кухней, чтобы мне отдали мой велосипед и походное снаряжение, что тогда я представлял себе все именно так, как записываю теперь. Один из поваров спустил вниз мое имущество, и после этого какое-то мгновенье я стоял на дороге один, закрепляя вещевой мешок на багажнике и проверяя шины. Нет, так я себе все это никогда не представлял, но ко мне вернулось тогда мое анархическое чувство, то чувство, что посетило меня на пустоши в Ютландии и осенью в Тюрингии, и лунной ночью в Италии; я беспрерывно думал о диких, глухих местах, об облаках, голосах, доносящихся издалека, об укрытии, где можно затаиться и прислушаться, о сне под открытым небом на склоне поросшего дроком холма, о немом взгляде зверя и секунде свободы между пленом и пленом.
И кроме того, я вполне сознавал политическую ситуацию, в которой оказался.
Они задушили мою революционную юность. Они бросили меня в концлагерь, и хотя я вышел, отделавшись легким испугом, но оттуда не вышли товарищи моей юности и революции, а по своей сути и своим намерениям то была чистая юность и чистая революция. Они убили Гебхарда Йиру и Йозефа Гетца, Вилли Франца и Йозефа Хубера в Дахау и Ганса Баймлера в Испании, а эти имена представляют собой элиту немецкой коммунистической партии, которую они убили, в то время как их собственная элита, элита национал-социалистической партии, все еще жива. От коммунистической партии остались лишь очень не многие из элиты и «аппаратчики». Некоторые погибли в Испании и — возжалуемся Господу, ибо больше нет никого, кому можно было бы пожаловаться, — в России. Так они погубили коммунистическую партию и превратили се из партии свободы и революции в партию аппаратчиков, веры в вождя и фашистских методов борьбы. Это было возможно только потому, что еще до того партия приняла учение, отрицавшее свободу человека выбирать. Но именно они своим террором придали этому ложному учению кажущуюся истинность, так что живым силам партии пришлось склониться перед террором догмы.
Я не мог любить своих камрадов, потому что любил товарищей, убитых теми, ради которых сражались мои камрады. (Это была форма сохранения верности моим товарищам.) Погубив партию, они лишили смысла борьбу моей юности и загнали меня внутрь самого себя. Я жил на затерянном островке своей души, словно годами сидел в клозете. У меня оставались лишь эстетика и моя частная жизнь, но и это они разрушили приказом явиться на призывной пункт. Сражаться с оружием в руках ради них? Стрелять ради них в солдат других армий, которые, быть может — слабая надежда оживала во мне при этой мысли, — были в состоянии изменить мою жизнь? Уже само предположение было абсурдным.
Итак, я сделал выводы из своей политической ситуации. Я не мог предполагать, что через шесть недель рядом с Гитлером разорвется бомба. Мое маленькое приватное 20 июля состоялось уже 6 июня. Я дерзнул совершить шаг к свободе, в которой мне отказывает даже умный генерал Шпейдель, освятитель немецких дивизий новейшего исторического момента, уже овеянных, словно легендой, свободолюбивыми речами и попирающими свободу делами, — да, говорю, отказывает даже вполне превосходный в остальном генерал Шпейдель, когда в своей книге о вторжении пишет: «Ему, — имеется в виду маршал Роммель, — было ясно, что на такое действие, — подразумевается предложение западным державам о перемирии, то есть дезертирство, — и на метафизическую ответственность мог быть способен, имел право и обязан был пойти только высший военный вождь, а не отдельный солдат и офицер, который не мог обладать столь высокой проницательностью».
Я, хотя и был всего лишь «отдельным солдатом», обладал «столь высокой проницательностью», сколь и соответствующей метафизической, а также рациональной ответственностью. А кроме того, меня всегда тянуло к диким, глухим местам. Подобно тому как из головы Зевса родилась Афина Паллада — чтобы воспользоваться столь же популярной в военных кругах, сколь и затертой метафорой, — так в моей голове возникла мысль о дезертирстве. Или, другими словами: я решил сбежать. Тут все было ясно.