Эрвин Штриттматтер - Чудодей
— Боже милостивый!
Вилли Хартшлаг пододвинул ему бутылку. Станислаус не стал пить. Хартшлаг хлебнул еще, прополоскал вином горло, отставил пустую бутылку и сказал пьяным голосом:
— Париж кончился. А теперь вперед на толстых русских баб, бр-р-р!
— Свинья, — огрызнулся Станислаус, ожидая от Хартшлага вспышки гнева. Ее не последовало. Хартшлаг был спокоен, он отодвинул бутылку и усмехнулся.
— Хоть сказал бы — поросенок; есть куда большие свиньи, ты даже и не представляешь себе.
По вечерам запретили выходить. Люди слонялись по своим комнатам или перекидывались пестрыми французскими картишками, сидя на сенниках.
Иоганнис Вайсблат лежал на своей койке и читал. Шелест книжных страниц казался еле слышным звуком рядом с грубыми голосами и шумом, наполнявшими комнату.
Станислаус читал письмо от Лилиан:
«Я так одинока с тех пор, как ты уехал, и мне хочется спросить тебя, не удалось ли тебе раздобыть немного шелка, чтобы украсить колясочку нашего второго…»
Станислаус скомкал письмо и швырнул его в угол. Бумажный комочек ударился о страницы книжки Вайсблата, отскочил и упал в сапог, стоявший у топчана. Станислаус посмотрел в сторону поэта:
— Прошу прощенья!
Поэт поднял голову.
— Я снова ее встретил. Но изменившейся, отчужденной. Какая мука! Элен! — Он произнес это девичье имя, словно название сладчайшего заморского плода. Станислаус уставился в одну точку. Он думал о влюбленной парочке с набережной Сены — о двух любящих сердцах.
Август Богдан толкнул пишущего Роллинга:
— Этот Бюднер снова не сводит с меня глаз.
Роллинг нехотя оторвался от своего писанья:
— Не болтай глупостей, вспомни о двадцати марках.
Август Богдан послушался. Эти двадцать марок он отослал своей жене в Гуров. Пусть купит на них поросенка.
— Что ты читаешь? — спросил Станислаус поэта.
— Философию Шопенгауэра, довольно интересно.
— Раньше ты восхищался Ницше. Или ты сыт по горло сверхчеловеками и превозношением войн?
— Сам не знаю как, но я покончил с этим увлечением.
В комнате зашумели. Игроки в карты на другом конце набросились на Богдана.
— Выгнать этого болельщика!
Богдан пошел в угол к Крафтчеку, вытащил жевательный табак из кармана брюк и предложил владельцу мелочной лавки отведать.
— Я этой дряни не выношу, — сказал Крафтчек.
Станислаус постучал о край топчана Вайсблата.
— Что-то мне твои философы очень подозрительны.
Вайсблат приподнялся.
— Ты ведь не читал Шопенгауэра.
— Зато читал Ницше, которого я получил от тебя.
Вайсблат с раздражением ответил:
— Не знаю! Значит, человек меняется.
— Ты католик? — спросил из своего угла Крафтчек.
Богдан затряс головой и сплюнул на пол табачную жвачку. Крафтчек срезал перочинным ножом ноготь с большого пальца ноги, торчавшего из рваного носка.
— Лучше быть католиком, тогда к твоим услугам все святые, с которыми можно посоветоваться. Я не хотел бы быть евангелистом, с кого мне тогда спрашивать, если сельдь в лавке начнет попахивать?
— Ну а железная дорога тоже имеет у католиков своего святого? — спросил Богдан.
Станислаус не мог отказать себе в удовольствии слегка подразнить философа Вайсблата.
— Кайзер призвал однажды Ницше, этого отца всех сверхчеловеков, в кавалерию. Философ должен был почистить лошадей, но не сумел с этим справиться. Он лежал под лошадиным брюхом и скулил: «Шопенгауэр, помоги!»
Вайсблат по-прежнему был серьезен:
— Небось, анекдот.
— Об этом сообщает биограф Ницше.
Вайсблат вдруг оживился:
— Сказать тебе, что я обнаружил?
Станислаус пересел на край топчана к философу; игроки в скат уже затянули песню. Они играли на большой бокал вина. Вайсблат закурил «Амариллу». Он все еще курил только эти сигареты, их аккуратно посылала ему его почтенная матушка. Легкий сизо-голубоватый дымок окутал голову поэта, и все, что он говорил, было туманно, как этот дым.
— Чем больше углубляешься в прошлое, тем мудрее философы. Новые ничего не стоят. Философия приходит в упадок.
— Беда в том, — сказал Станислаус, — что твои философы уже давно умерли. Мне бы очень хотелось знать, что сказали бы они о нашем времени.
— Будь ты католик, ты бы понимал, что человек не больше чем мушиное дерьмо, — покусывая сливочное печенье, объяснял Крафтчек в другом конце комнаты. — Господь его ставит там, где ему заблагорассудится.
— Разве бог у вас, католиков, муха? — спросил Богдан.
По всему видно было, что их дни в Париже сочтены. Господа офицеры тоже не слишком легко и охотно расстанутся с этим чудесным городом. Придется им привыкнуть к мысли, что тепло и уют великолепной столицы они должны променять на крестьянские избы и толстых баб в снежной, холодной России.
— К чертям войну, господин камрад!
— А вы бы хотели скакать только на шлюхах, а не на лошадях?
— Ваше здоровье, господин камрад. Извините, взгрустнулось!
Вскоре должен был состояться большой батальонный праздник, прощальный праздник, ибо слух о великом передвижении, о гигантском походе на Восток упорно передавался из уст в уста. Проверяли личный состав рот в поисках актеров-любителей и ведущего. Родина не прислала немецкому гарнизону в Париже фронтовую труппу актеров-профессионалов. Все самое лучшее шло теперь на Восток. В офицерском корпусе не слишком об этом грустили. Немецкие танцовщицы не были достаточно грациозны и легки, они выступали на сцене обнаженные в тех пределах, в каких это предписывалось воинским уставом, и рядом с некоторыми парижскими дамами производили впечатление закованных в броню германских валькирий из вагнеровских опер. Ротмистр Бетц все-таки побаивался парижских дам. Они разлагали воинскую дисциплину.
Еще задолго до праздника Бетц выписал с баварской пивоварни в Париж свою жену. Приехала женщина с сизым носом, в бесформенной старомодной шляпке с перышком, в манто из чернобурых лис и с пятью огромными чемоданами.
Кто-то назвал также имя Станислауса для этого вечера. Пусть он выступит как маг и гипнотизер. Если понадобится, ему дадут увольнительную, чтобы он отправился в город поискать необходимые принадлежности для репетиции своего первоклассного номера. Станислауса обуял страх. Неужели этот Богдан все-таки разболтал? Приказ по службе, ничего не поделаешь!
В кухню вошел Роллинг:
— Это я тебя назвал.
Станислаус был возмущен.
— И это, по-твоему, дружба?
— Не глупи! — успокоил его Роллинг. — Выбери себе помощников с галунами и проделывай с ними свои фокусы! Каждый делает, что может. Они глупее, чем ты думаешь, пусть твои друзья фельдфебели попрыгают. Я кое-что придумал.
Репетиции ротного гипнотизера устраивались в комнате. Кавалерист Август Богдан, бывший железнодорожный обходчик, садовод-любитель, разводивший огурцы в Гурове у Ветшау, искренне веривший в начальников станций и ведьм, был приведен в состояние оцепенения. Станислаус положил его как перекладину между двумя стульями. Вилли Хартшлаг, желавший во что бы то ни стало участвовать в качестве представителя от ротной кухни, сел на неподвижного, как доска, Богдана и, болтая ногами, выпил бутылку вина.
— Я сижу здесь, как на садовой скамейке, — уверял он.
Оцепеневшему Богдану он поднес бутылку вина под самый нос. Но Богдан витал где-то далеко-далеко и не обнаружил ни малейшего аппетита к вину. Он спал блаженным сном в стоге сена в Шпреевальде.
Вилли Хартшлаг видел однажды в каком-то ярмарочном балагане, как загипнотизированному человеку втыкали в щеки булавки, а кожу на шее протыкали вязальными спицами. Такой же номер ему хотелось показать публике. Для смелости он выпил еще одну бутылку вина и отдал себя в руки гипнотизера.
— Если только я почувствую боль от укола, я тебя так тресну… — сказал он Станислаусу. — Как-никак, я твое начальство, не забывай этого!
Спицы вонзались в одутловатые щеки старшего повара, а он хоть бы охнул разок.
И Крафтчек добровольно записался, желая участвовать в номере Станислауса.
— Ты меня так заколдуй, чтобы я почувствовал себя в Силезии и одним глазком посмотрел, все ли в порядке в лавке, как идут дела.
И этот номер прошел с успехом, даже в присутствии ротного вахмистра Цаудерера. Вахмистр слегка посерел в лице и начал прыгать вокруг Станислауса, как воробей вокруг лошадиного навоза.
— Эта сила у вас от рождения?
Роллинг ткнул Станислауса в бок.
— Да, она у меня врожденная, господин вахмистр, — ответил Станислаус.
— Я так и думал, — сказал вахмистр. — Я в этом разбираюсь, повидал кое-чего на своем веку.