Йордан Радичков - Избранное
В сушильне для слив было сумрачно, его обдал тяжелый запах сухого козьего навоза, в сумеречном свете он разглядел большеголовую рыжую козу, коза тоже увидела его и заверещала. Вместе с запахом хлева в ноздри Доситея прокрадывался и легкий аромат базилика — цветок оставил часть своего запаха в его бороде. Монах откинул плетеную дверку, коза нервно топнула и уставилась на него своими желтыми глазами, следя за тем, как он пристраивает медное ведерко.
Ощупав козье вымя, монах, вместо того чтобы ощутить, как оно вздулось, как пульсируют набухшие молочные вены, почувствовал, что в руках у него пустой мешочек. Коза заверещала, пнула и опрокинула пустое ведерко, а потом повернулась всем телом и уставилась на монаха, передвигая во рту сухую соломинку. Доситей обругал монастырское животное почтительными словами, самое обидное из которых было «скотина». Слово это всегда вертелось у него на языке; пчелу, жука, грозовую тучу или застенчивую янтарную букашку — он всё и всех обзывал скотиной, в том числе и козу в минуты раздражения; в хорошие же минуты он тайком, про себя, называл ее монахиней. Несмотря на слабый свет, в одном из углов он заметил ежа-альбиноса.
Альбинос дремал, миролюбиво сложив иголки на спине и боках, и посапывал сквозь дрему. «Ничего не понимаю!» — сказал про себя монах, однако озадаченно пожимать плечами не стал, как это сделал бы на его месте любой другой; так вот, не пожав плечами, он подошел к сопящему ежу и пнул его ногой. Альбинос зашевелился и посмотрел на склонившееся над ним бородатое лицо. Глаза у альбиноса были выпуклые, вишневого цвета, а на солнце они просто торчали и казались темно-розовыми, как зернышки граната. Глаза альбиноса ничего не сказали монаху, и глаза козы ничего не сказали, он только почувствовал, что животные смотрят на него враждебно.
«Почему же враждебно?» — спросил он себя. Повторил вопрос еще раз, поднял опрокинутое ведерко и вышел из хлева, придерживая одной рукой полы подрясника, чтоб не мести им сухой козий навоз. Он решил ополоснуть лицо водой у источника, полагая, что, если он ополоснется холодной водой, вода его освежит и он догадается, кто же высосал козье вымя до такой степени, что оно обмякло и съежилось, точно старая кожаная рукавица. Сам он тоже чувствовал себя обмякшим и помятым, вроде выпотрошенного гриба-дождевика, словно это его деревенский дурачок долго мял и тискал под мышкой, пока он не перестал выпускать из себя дым, а потом выбросил.
И он, засучив рукава, стал умываться, уповая на то, что умывание принесет ему разгадку тайны. Он умылся, ото лба пошел легкий пар, но догадаться ни о чем не догадался и пошел к церквушке посмотреть, там ли еще незнакомый человек ниоткуда. По дороге он увидел ежа, зверек выглядывал из дверей хлева, его вишневые глаза, казалось, совсем вылезли из орбит.
Хотите знать, откуда взялся этот альбинос?.. Года за два или три до этого в монастыре появилась змея, и монах несколько раз рассказывал о ней Йоне и Тодору Аныме. Отыскать и убить змею в зарослях бурьяна нелегко, потому что змея ловко прячется, но, если найти ежа и пустить его в обитель, еж благодаря своему обонянию найдет змею и уничтожит ее. А если змея — самка и успела отложить в земле яйца, то еж и яйца змеиные выроет из земли и уничтожит. Так говорили и Йона, и Тодор Аныма, но попробуй-ка поймай ежа…
Как-то раз, когда Йона и Тодор Аныма в долу Усое заглянули за одну щербатую скалу, они увидели, как среди бурьяна и цветов еж преследует змею. Змея пыталась оторваться от преследователя и уже наполовину вползла на скалу, но еж догнал ее и вцепился ей в хвост. Змея стремительно выгнулась, попыталась вывернуться, но хватка у ежа была мертвая, и он, шумно свистя носом, прикончил змею у них на глазах. Пресмыкающееся вытягивалось, подрагивая, а еж, не переставая сопеть, проворно хлопотал вокруг него. В это время Тодор Аныма топтался возле своих собак, которые перескочили через скалу и теперь, ощетинившись, на кого-то рычали. Подойдя к ним поближе, Йона увидел нескольких ежат, прижавшихся к скале. Тодор Аныма нагнулся и поднял одного ежонка с вишневыми глазами и почти белыми иголками; глаза его очень напоминали глаза бекаса. Дремавший в темном углу хлева альбинос и был тем ежонком.
Ежи-альбиносы очень редко попадаются в наших краях, куда чаще они встречаются в Испании, Франции, Алжире, а также в Греции. Сильное впечатление производят не столько их белые иголки, сколько выпуклые удивленные красные глаза. Тодор Аныма тут же решил, что принесет ежа в дар монастырю. «Раз я не могу принести в дар ерусалимку, как это сделал мой дед, — сказал он Йоне, — подарю хоть этого белого ежонка, которого ты называешь альбиносом!» Доситей с признательностью принял альбиноса и выразил надежду, что тот подрастет и будет охранять монастырь от гадов. «И кроме того, — сказал он, — монастырю будет очень к лицу растить белого ежа». Альбинос вызвал разговор о всякого рода дарениях, и Тодор Аныма спросил Доситея, почему его дед, посетив гроб господень, привез именно такую ерусалимку, а не, скажем, ерусалимку с распятием, с Вифлеемской звездой или с Богородицей? «И нет ли здесь какой путаницы, — спросил он еще, — потому как мы знаем, что обрезают, к примеру, турок, а вовсе не христиан?»
Доситей в ответ на это объяснил, что апостол Павел говорит в своем послании к римлянам: обрезание полезно, если исполняешь закон; а если ты преступник закона, то обрезание твое стало необрезанием. Итак, если необрезанный соблюдает постановления закона, то его необрезание не вменится ли ему в обрезание, и необрезанный по природе, исполняющий закон, не осудит ли тебя, преступника закона при писании и обрезании? Вот что говорит и спрашивает апостол Павел, и потом он дает ответ римлянам. Но поскольку этот вопрос продолжал обсуждаться, то апостол Павел направил послание и к коринфянам, чтобы дать и им пояснение в том смысле, что обрезание — ничто и необрезание — ничто.
Все это монах объяснил Тодору Аныме и, поблагодарил его за дарение, посоветовал ему не закутывать так голову, лоб и подбородок, а широко открывать лицо, ибо лицо человека — это лицо бога.
На Тодора Аныму эти слова монаха произвели сильное впечатление, он размотал свои шарфы, но, когда Йона взглянул на его глаза, ему все равно показалось, что тот закутан, как турчанка, потому что таинственность исходила из его затуманенных глаз. Доситей тоже уловил эту таинственность во взгляде Тодора Анымы, перекрестился и перевел взгляд на ежонка. Ежонок шариком свернулся в траве. «Милая скотинка божья!» — с умилением сказал Доситей и наклонился, чтобы погладить ежонка, но тот только вздрогнул от этой ласки и еще крепче сжался в комок.
Так альбинос поселился в маленькой монастырской обители, со временем подрос, окреп и часто бегал по двору, особенно когда монах поднимался на звонницу и бил в колокол. Для божьей скотинки это бывало истинной радостью, а сама она весьма украсила обитель, гораздо лучше, чем это сделали бы, например, цесарки или японские петушки.
Ласковый зверек привязался к козе, постоянно вертелся около нее, а когда бывал не с ней, можно было увидеть, как он бродит по рассаднику, к чему-то прислушивается, принюхивается или рыщет туда-сюда, занятый своими, ежиными делами. Среди нежных виноградных листьев глаза его казались темно-розовыми.
4Так и не догадавшись, кто же выдоил монастырскую козу, монах шел по двору, бренча пустой медной посудиной. Мимо его ушей проносились с пасеки пчелы, те, что только вылетали, издавали высокий и резкий звук: жин-н… жин-н… жин-н, а те, что возвращались с полей, обремененные тяжелой ношей, гудели басовито: жы-ын… жы-ын… жы-ын… Он вошел в открытую церковь. Там он предполагал увидеть незнакомца в форменной фуражке и здоровенных красных башмаках, но храм был пуст. На ерусалимку, пожертвованную Анымами, падал солнечный луч, высветляя одного из раввинов — того, который поправлял свой кожаный чулок.
Монах кашлянул, эхо ответило ему кашлем, брякнул ведерком, эхо ответило ему бренчаньем, но того человека в красных башмаках и белесых галифе и след простыл, зато монах уловил звук шагов по траве. Кто-то шел по траве за монастырской стеной, слышалось чье-то тяжелое дыхание. Он поставил медное ведерко вместе с воткнутым в его ухо базиликом на лестнице, ведущей на звонницу, и услышал, как женский голос говорит ему: «Мир вам!»
Он обернулся и в проеме дверей увидел монашек из скального гнезда Разбойна. Беспамятная, раскрасневшись и широко, приветливо улыбаясь, несла на спине свою увечную сестру; через плечо у нее была перекинута пестрая сума. Беспамятная спустила увечную на траву, потом скинула с плеча суму, раскрыла и заглянула в нее. И Доситею тоже сделала знак, чтоб он подошел и заглянул в суму. Он вышел из церкви, приглаживая бороду, которая еще хранила запах базилика.
Увечная монахиня сидела в траве — человеческий обрубок, окутанный печалью. Ему показалось, что она погружена в глубокую задумчивость, и выражение лица у нее было странное — две морщины пролегли на лбу словно знак недоумения. Обычно она бывала живей и улыбалась — хоть и грустно, но все-таки улыбалась, в отличие от своей беспамятной сестры, которая всегда смеялась во весь рот, всегда бывала румяна, шумна и чужда монастырскому покою. Старшая сестра была необыкновенно умна, младшая же часто забывала даже обратную дорогу и потому таскала на себе сестру почти повсюду — та напоминала ей, что пришло время возвращаться домой, и показывала дорогу. Их часто видели из деревни — увечная сидит кулем на берегу среди ив и ракит, а беспамятная идет по берегу с сеткой и ловит раков; она очень ловко ловила раков. Старшая кричала ей, когда пора было кончать, и та кончала. Другой раз видели, как они дергают чечевицу на монастырском поле, беспамятная дергает и сваливает чечевицу в кучу, а увечная сидит посреди чечевицы и время от времени тоже протянет руку и сорвет стручок. Если б беспамятную оставили одну, она, вероятно, дергала бы чечевицу всю ночь, пока не обобрала бы все поле. Человек обычно в любую работу впрягает мускулы, ум и сердце. У монахинь распределение было такое, что одна делала работу мускулов (то есть рук), а другая делала работу ума. Что касается работы сердца, то сердца сестер работали каждое за себя. Трудно сказать, оборачивалось ли это для них страданием или благом. С точки зрения Доситея, это было благо, потому что, как ни навязывала увечная монахиня свою волю беспамятной, когда-то наступал момент, когда беспамятная освобождалась от своего диктатора, отбрасывала ее ум и всецело отдавалась ритму своего сердца.