Александр Морев - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Дни, когда я дружил с писателем, были лучшими днями в моей жизни».
Вторая жена В. Б. Лапенкова, — прожившая с ним целых полтора года, в соавторстве с журналистом Катушкиным — выпустила книгу «Лапенков в моей жизни» (на чёр. р. ц. до 50 р.). Она пишет:
«Вовчик был настоящим мужчиной, лучшего я не знала. Мы любили друг друга до самозабвения в течение полутора лет, и мне лестно, что именно это время послужило ему материалом для создания знаменитого цикла готических рассказов. По ночам, лежа в постели, он читал мне свои последние вещи. Чтение нередко затягивалось до утра, и он не выспавшимся уходил на работу. Он трогательно заботился обо мне, постоянно спрашивал, не хватает ли мне чего-нибудь. Зная его восприимчивость, я всегда отвечала, что хватает. Как и у всякого великого человека, у него были мелкие слабости и недостатки. Например, он любил подолгу просиживать в туалете, говоря, что занимается в тишине сочинением, но когда я позднее входила туда, сочинениями там и не пахло…»
В последние годы книжный рынок наводнили дешевые издания вроде «С Лапенковым 80 дней», «Три раза с Лапенковым» и «Глядя из диспансера». Выгодно от них отличается серьезный труд седьмой жены писателя Каменотесовой-Лапенковой «Тегга Лапенковия», труд, который отнял уже больше 30 лет (ц. на чёр. р. от 100 до 150 р.) Книга стала бестселлером № 1 и, несмотря на то что она была выпущена тиражом в 300 000 экземпляров, моментально исчезла с прилавков магазинов. Позволим себе небольшую выдержку из этой книги.
«Всякий раз, когда я бываю в музее-квартире Лапенкова, — пишет автор, — я с грустью смотрю на вещи, принадлежавшие нам и ставшие теперь народным достоянием. Выцветшие от времени простыни навевают воспоминания о невозвратных счастливых днях, о горестях, о борьбе. Сейчас молодежь, живущая в прекрасных условиях либерализированного строя, не способна по-настоящему оценить годы, когда человек с гордостью носил имя диссидента. Фильмы и книги, повествующие об этих временах, приобретают все более романтический облик, и не так уж много стариков помнят реальные условия жизни тех лет.
Несмотря на то что обстановка квартиры соответствует исторической правде, здесь все-таки присутствует определенный глянец. Наша жизнь встает перед моими глазами, словно это было только вчера. Я вижу своего мужа, сидящего на неубранной постели, с толстой книгой на коленях, а на ней лист белой бумаги с первыми строчками „Рамана“. Он всегда писал в таком положении, стола у нас не было. На кровати сидели приходившие друзья, на кровати мы устраивали немудреные трапезы. Изъеденный жучком шкаф, в котором содержались наши пожитки, портрет Боба Дилана на стене, старенький магнитофон — вот и все наше достояние. На стене же висит сетка с любимыми книгами, подальше от кровати, чтобы в них не забрались клопы, — и все же с кровати до нее можно дотянуться рукой. Вместо тусклой лампочки на заново побеленном потолке — лампа дневного света. Служитель музея оправдывает это непрекращающимся паломничеством иностранных туристов. Как сейчас вижу своего мужа в затертых вельветовых брюках, грязной майке и драных носках. Собираясь в гости, он надевал единственный костюм, который бережно хранился в шкафу до тех пор, пока его не сожрала моль. Из окна открывается прелестный вид на парк и старинную церковь, а раньше здесь был проходной двор, в грязи которого утопали машины. По-прежнему уборная отделена от нашей комнаты тонкой деревянной перегородкой (хоть и свежевыкрашенной). Соседи проходили туда через нашу комнату, к чему мы быстро привыкли, тем более, что по ним можно было проверять часы. Два слова о соседях. Спокон веку, еще до рождения Лапенкова, здесь жил милиционер с любовницей, бывший уголовник и старик старьевщик, собиравший по квартире мусор и сдававший его в утиль. Мой муж рассказывал, что начала этому он не упомнит: милиционер неустанно жил с одной и той же любовницей, уголовник считал себя бывшим, а старик варил купленную на вырученные деньги тухлую капусту и запивал ее политурой. Соседи также родились в этой квартире, здесь они выросли, состарились и умирали в запертых комнатах. По неделям гнили их трупы, но, привыкшие к вони, мы не скоро это замечали. Не хочу сгущать краски и говорить, что мы жили в крайней нищете. Не совсем, иногда, когда у нас заводились деньжата, мы покупали у мальчиков, ловивших рыбу в Обводном канале, так называемую кобзду, приглашали друзей и закатывали пир…»
ВЫДЕРЖКА ИЗ ШКОЛЬНОЙ ХРЕСТОМАТИИ ЗА КУРС ЧЕТВЕРТОГО КЛАССА ОБЩЕОБРАЗОВАТЕЛЬНОЙ ШКОЛЫ«Владимир Борисович Лапенков всю жизнь страдал зубной болью. Желая избавиться от нее, он поочередно выдрал себе все зубы, но тогда у него стали болеть десны. Отчаявшись, он попытался отрезать себе голову, но сделал это так неудачно, что заболел и умер от заражения крови. Страна потеряла своего величайшего сына.
Ребята! Следите за своими зубами, своевременно посещайте врача, и вас не постигнет участь гения».
«В. Б. Лапенков не любил говорить о себе, он утверждал, что музыка его книг (по ошибке он называл свою прозу музыкой) сама скажет все, что нужно. Но как-то за кружкой водки он разоткровенничался и признался, что Александр Исаевич Солженицын однажды спас ему жизнь, прикрыв грудью от пули экстремиста, с возгласом: „Убейте меня, но Искусства вам не убить!“ Впрочем, Александр Исаич еще долго здравствовал, так как выстрел был холостой».
Из сборника «По следам Лапенкова», глава «Швейцары рассказывают…» (Гренландское изд-во «Чудовищная литература»)
Ла — пенков! Суперстар!Открываем мемуар,Ла — пенков! Сверхзвезда!А там — вареная кобзда.Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л Л
Если бы мальчику, неохотно вышедшему из-под прикрытия смеющейся листвы, сказали, что через несколько лет, таким же июльским вторником, он в обществе двух ревнивых подруг будет ехать к приятелю, чтобы говорить с ним об Эуригене, Тертуллиане, Клименте Александрийском, Лиутпранде Кремонском и Бернарде Клервосском, пересыпая свою речь цитатами из Прокла и Экклезиаста, то призрак самоосуществления, предложенный грядущими свидетелем, лишь пронзил бы его еще одним неясным импульсом боли, но мальчик, огороженный неоконченностью лета, погружал свой страх в плотно-зеленую дымь знакомства с сыростью рощи, где пряная одурь хвощей усиливала тошноту, соблазняла истомой безвременья, внесуществованья, пахучестью мягких ворсистых бугров меж деревьями, опутывала тишиной, но что-то (что именно?) отрывало его от вязкого зова земли, заставляло уйти, и выход из леса был схож с медленным постыдным раздеваньем, наполнявшим тревожно-острой беззащитностью каждую клеточку обнажаемого тела, а мальчик понял, что его вело, только когда сел за колченогий стол, покрытый грубой клеенкой, открыл толстую тетрадку и, пролистав несколько страниц, четким почерком написал:
«Глава первая
Стояла осень 1652 года. В лесах у реки Св. Лаврентия охотились трое друзей-французов…»
…Читать я не мог — болела голова, и, чтобы скоротать время, я стал сочинять про себя, чуть пожевывая разбитыми губами, всякую чепуху: стишки, названия ненаписанных произведений и т. д.
«Данилыч тянул виски „Белый Бокир“ и пел благим матом на известный мотив: „Ты меня не любишь, не жалеешь, Клава!..“»
Это из книги «Треск и суета партизанов». А вот еще книга: «Письма из города Кастратова» — дань эпистолярному жанру. Но лучшим моим произведением будет авантюрная повесть «Дромадер из дермантина» с множеством пикарескных отступлений. Начнется он посланием Великому Могнолу:
«Дорогой Могнол!
Посылаю тебе свои стихи. Будь так добр, пришли мне свой отзыв по адресу: Москва, радио, Тане Таракановой».
Вот эти стихи:
Гениальность — не порок, мой бог.Самогонку пью как грог — продрог. (добавление Миши Тараканова)А Спартак — не Пастернак, а так.Ах, растак вас перетак! — бардак.
Пробовал еще что-нибудь сочинить, но все без толку — никто не приходил…
…Ищу себя на чердаке, в уборной, но там меня нет. Может быть, я сейчас краду у малышей игрушки — несколько вазочек для песка, совок, свистульку, еще что-то, — чтобы спрятать все на просеке, зарыв в песчаную почву под телеграфным столбом, а затем пометить на самодельной карте крестиком — «клад»? Пожалуй, это было позже. Тогда где же я?.. Память бессильна. Стены не расступаются, я сижу на кровати, глядя через оконное стекло на двор, лицо совсем никуда не годится, в виске хозяйничает огненная мошка. В животе заурчало, и желудок сжало как тюбик, выдавливая из него боль… Боль стала мостиком, я разогнулся и вышел на берег. На посиневшей, покрытой пупырышками коже выделялись жгуче-красные пятна — следы удара о воду. Алька поднял с земли мои сухие плавки и, вертя ими над головой, стал бегать вокруг и корчить гримасы. Ребята смеялись. «Ну, догони!..» Я бросился на него, но промахнулся, от бешенства слезы навернулись мне на глаза. «И не собираюсь. Сам отдашь».