Ричард Форд - Канада
28
В ту же ночь мы зарыли двух убитых американцев в землю. И вот вам мерило, позволяющее судить о том, каким человеком был Артур Ремлингер: он заставил меня помогать Чарли Квотерсу и Олли Гединсу (сыну миссис Гединс, рослому мужчине в шерстяной шапочке и ветровке, которого я видел на парковке «Леонарда»), отвезшим трупы к окопчикам в прериях, из которых американцы, останься они в живых, стреляли бы на следующее утро по гусям, а я изображал бы при них «егеря». Второе же мерило таково: я его ни в малой степени не заботил, не интересовал совершенно, никаких планов на мой счет, кроме сложившегося у него под влиянием той минуты, Артур не строил и уж определенно не вынашивал тех, что касались бы моего образования, расширения кругозора, — хоть я и осознал с его помощью (не в первый раз, но в варианте намного худшем), как много на свете вещей, которые пятнадцатилетний мальчишка и вообразить-то не способен. Размышляя впоследствии об этих событиях, если он о них когда-нибудь размышлял, Артур Ремлингер отнюдь не лелеял мысль обо мне, а возможно, и напрочь забыл о том, что я там присутствовал: вот так, фотографируя какую-то вещь, рядом с ней кладут молоток — в качестве мерки, чтобы был понятен масштаб, — а после того, как фотография сделана, ценность молотка оказывается исчерпанной. В конце концов, сам Артур Ремлингер махнул рукой на любое мерило, по которому мог бы судить о себе, как махнул он рукой и на доводы разума. Он делал только то, что хотел, не выходя за пределы, одному лишь ему и известные. Вы можете сказать, что ему ни в коем случае не следовало тащить меня туда той ночью; что он изменил если не ход моей жизни, то, по меньшей мере, характер ее; что рисковал ею (сложись все иначе, меня легко могли подстрелить или убить), — можете, и будете правы. И не произведете на него ни малейшего впечатления. Серьезные события происходят как раз тогда, когда люди оказываются не на своем месте, именно этот принцип и управляет движением мира — что вперед, что назад. Однако другие люди были по большей части мертвы для Артура, — мертвы, как американцы, которых мы в ту ночь сваливали в кузов грузовичка Чарли, пока Ремлингер стоял в снежном сумраке, курил сигарету и наблюдал за нами. Сложите все это вместе — и вы получите почти полное представление о смысле происшедшего.
29
Вы, наверное, думаете, что перетаскивание двух трупов из «Оверфлоу-Хауса» в кузов пикапа стало для меня наиболее памятным событием той ночи, а может быть, и наиболее памятным из всех, какие может совершать человек, действием, — неожиданная тяжесть трупов, при том что живые тела кажутся невесомыми; ужас случившегося; осознание перемен, какие несет смерть. Как уже было сказано, именно мне пришлось подобрать парик Джеппса, валявшийся в густой, подсыхавшей крови. Так вот, ее-то я живее всего и помню — непрочную легкость странного, пропитанного кровью паричка. А на что походили сами тела, как они пахли, были они податливыми или окоченевшими, как выглядели пулевые отверстия, стоял ли в кухне запах пороховой гари (должен был стоять), — ничего этого я не запомнил, не запомнил даже, несли ли мы американцев, как тюки, или волокли, точно трупы, коими они и стали, за руки либо за ноги.
Я очень хорошо помню, как быстро начались и закончились выстрелы и убийства. Драматизмом, который мы видим в кино, там и не пахло. Все произошло мгновенно — почти так, как если бы не происходило совсем. Вот только люди при этом погибли. Временами мне кажется, что я находился тогда на кухне, а не в машине. Но это неправда.
Помню выражение упрека, которое появилось на лице Артура Ремлингера, едва отхлопали выстрелы и он заговорил с мертвецами, и помню его лицо, когда он взглянул в распахнутую дверь на меня, в совершеннейшем ошеломлении наблюдавшего за ним. По лицу его стало ясно (так мне тогда показалось), что он убьет и меня, если ему придет подобная охота, и мне следует знать это. На лице его было написано слово «убийца», которое так старались разглядеть Джеппс и Кросли — и разглядели в последнюю их минуту.
Помню, что, когда выстрелы смолкли и Ремлингер посмотрел в мою сторону и сказал… не знаю, что он сказал, — я инстинктивно отвел взгляд. Я отвернулся от окна всем телом и увидел сквозь другое стоявшего в двери трейлера, подсвеченного сзади Чарли Квотерса. Он стоял на холоде в одних трусах и майке, прислонившись к косяку двери, наблюдая. Возможно, он знал все заранее и только ждал, когда наступит его черед приниматься за дело.
И помню, наконец, как мы закапывали американцев — голых; их одежду, чемоданы и пожитки ожидала сжигательная бочка Чарли, а пистолеты, ружья и кольца — река Саут-Саскачеван. Мы втиснули каждого в его окопчик, достаточно глубокий, чтобы до трупов не добрались койоты и барсуки. Это было относительно легко. Я постоял у разделенных несколькими ярдами окопчиков, глядя вниз, на убитых, получивших по отдельной могиле, потом взглянул в темные прерии и услышал над ними, в заснеженном небе, знакомые крики гусей. И вдруг увидел в ночи — к удивлению моему, но увидел — в той стороне, где находился Форт-Ройал, и ближе, чем я мог бы подумать, красную вывеску «Леонарда»: официанта, предлагавшего бокал мартини. И на миг мне показалось, что ничего плохого не случилось.
Могу ли я хотя бы попробовать рассказать, как подействовало на меня присутствие при убийстве американцев? Для этого мне пришлось бы создать новые слова, ибо подействовало оно так: я замолчал.
Вероятно, вы полагаете, что за долгие годы я много думал об Артуре Ремлингере, что он был загадкой, человеком, достойным длительных размышлений. Вы ошибаетесь. Ни малейшей загадки в нем не было. Недолгое время я считал, что ему присуща значительность, богатый подтекст, образованный не одними лишь фактами. Ничего этого не было тоже, если не считать того, что он стал причиной гибели трех человек. Он жаждал значительности, в этом сомневаться не приходится (отсюда и Гарвард, к примеру, и первое убийство). Однако не смог одолеть пустоту, которая была вечной спутницей его жизни и привела ко всему остальному. Реверсное мышление, привычка, заставившая меня увидеть значительность там, где имелась лишь пустота, может — теоретически — быть полезной чертой натуры. (Благодаря ей мать считала меня человеком более интересным, чем я был.) Но оно же способно заставлять человека игнорировать очевидное. И это серьезная ошибка, которая может привести к тому, что каждый наш шаг станет неверным, а следом все к новым ошибкам и к смерти — в чем и убедились на собственном опыте двое американцев.
Вообще-то говоря, я не столько старался удержать в памяти Ремлингера, сколько — и в степени много большей — сохранить в ней живыми американцев, Джеппса и Кросли, потому что они-то исчезли навсегда, бесследно, и, значит, мои воспоминания — это единственная потусторонняя жизнь, на какую они, по всему судя, могли рассчитывать. Я думал, о чем уже было сказано, что их смерти как-то соотносятся с губительным решением моих родителей ограбить банк, — и в том и в другом случае я оставался постоянной величиной, связующим звеном, логическим центром происходившего. И прежде, чем вы скажете, что это пустая игра, возня с чаинками в надежде открыть логику в их взаимном расположении, подумайте о том, как близко стоит зло к обычному ходу жизни, ничего общего со злом не имеющему. Во всех этих памятных мне событиях обычная жизнь определялась моими попытками остаться самим собой. Когда я думаю о той поре — начавшейся с предвкушений школьной жизни в Грейт-Фолсе и закончившейся ограблением банка, бегством сестры, пересечением мною канадской границы и смертью американцев, за которой последовал мой переезд в Виннипег, а после туда, где я ныне живу, — все это представляется мне отдельной пьесой, партитурой с разными темами или складной картинкой, посредством которой я стараюсь восстановить и сохранить мою жизнь как нечто целостное, приемлемое, не зависящее от пересеченных мной границ. Я понимаю, только я один и норовлю установить в ней какие-то связи. Однако не попытаться сделать это значит отдать себя на волю волн, которые швыряют нас и бьют о камни отчаяния. И тут тоже многому можно научиться у шахмат, чьи фигуры вступают в индивидуальные схватки, но каждая из них — участница одной долгой битвы, цель которой — достичь состояния не вражды, раздора, поражения или даже победы, но гармонии, лежащей в основе всего.
О том, почему Артур Ремлингер застрелил двух американцев, я могу только строить догадки, стараясь при этом не слишком удаляться от очевидного. Никаких проблем эти убийства не разрешили, всего лишь дали ему некоторое время, отсрочку, предварившую его погружение в безвестность еще более глухую, чем саскачеванская, — в упомянутое им однажды «заграничное путешествие».
Возможно, он все это продумал. Не так, как продумывает что-то любой другой человек — взвешивая «за» и «против», позволяя своим мыслям и суждениям управлять тем, что он делает, и сознавая, что первые могут отвращать его от второго. Возможно, Ремлингер верил, что американцы в конце концов застрелят его, а если и нет, то, по меньшей мере, никогда от него не отцепятся (как он выразился), никогда не уедут, чтобы больше не возвращаться; что рвения в них гораздо больше, чем ему дали понять. «Продумать все» означало для Ремлингера перестрелять их, пока нечто неожиданное не заставило его не делать этого. Кто знает, чем оно могло быть, это «нечто»? — оно же так и не осуществилось. Не исключено, что очень многие люди примерно такой смысл в слова «как следует все продумать» и вкладывают: ты делаешь, что хочешь, — если удается. Возможно, он просто-напросто хотел убить их, поскольку мысль о том, что с ними придется разговаривать, приводила его в ярость, — это после стольких-то лет безмолвного отчаяния, тоски, разочарований, одиночества, ожидания; возможно, даже сама необходимость беседовать с двумя неизвестно откуда взявшимися заурядными ничтожествами представлялась ему тошнотворной, бесила его, поскольку ум свой он ставил весьма высоко; возможно, услышав выражения наподобие «проветрить совесть» и «снять груз с души», — выражения, из которых следовало, что американцы жалеют его, он, неожиданно для себя проникшийся к ним дружескими чувствами, возжаждал их смерти. Надо полагать, Ремлингер давно уже понял, что один из основных его недостатков — безрассудство. И мог просто махнуть на это рукой, смириться с тем, что ничего лучшего ему не дано, что безрассудство — часть его натуры, а сам он заслуживает всего того, к чему оно его толкает. Ремлингер был убийцей — точно так же, как мои родители были, на более скромный манер, банковскими грабителями. Так зачем же скрывать это? — наверное, думал он. Во всем есть свое величие. Когда ты убиваешь двух людей, в этом поступке присутствует примесь безумия.