Артур Миллер - Присутствие. Дурнушка. Ты мне больше не нужна
— Хочу матери позвонить, — заговорил Перс. — Черт, я ей уже год не звонил. — Он смотрел на горы. Перед глазами у него по-прежнему стоял жеребенок, и он очень желал, чтобы его тут уже не было, когда они вернутся сюда завтра утром. — Мне непременно надо попасть завтра в Ларго и записаться.
— Ну и поедем, — отозвался Гай.
— Мне бы пригодился выигрыш. — Перс уже думал о пяти сотнях долларов и о том, как много раз он выигрывал по пятьсот. — А знаешь, Гай…
— Чего?
— Никогда я ничем таким не стану, будь я проклят. — И он рассмеялся. Он был голоден и с минуту смеялся без удержу, а потом снова откинул назад голову и закрыл глаза.
— Я ж тебе так и сказал, еще в первый раз, когда мы только встретились, так ведь? — Гай растянул губы в улыбке. Он уже чувствовал, что предвкушает, как они вечером будут выпивать у Рослин.
Перс снова заговорил:
— Этот жеребенок в любом случае не принесет нам и пары долларов. Как ты думаешь, может, нам его там и оставить?
— Ерунда. Ты знаешь, что он тогда сделает? Потащится следом за грузовиком прямо в город.
— Да, наверное, потащится, — согласился Перс. И сплюнул в окно табачной жижей.
Через двадцать минут они добрались до лагеря и погрузили бочку с бензином в кузов, уложив ее на три свернутые постели, затем сунули туда же алюминиевый ящик с провизией и поехали в Боуи. Проехав минут пятнадцать в молчании, Гай сказал, что хочет вскоре поехать на север и заняться теми сотнями лошадей, что, как все считают, обитают в тамошних горах. Но Перс Хаулэнд уже спал глубоким сном, сидя рядом. Гаю хотелось поговорить о такой экспедиции — они уже приближались к Боуи, и он уже представлял себе, как Рослин опять будет над ними насмехаться, и ему было совершенно ясно, что он каким-то образом снова не сумел сам с собой разобраться и все для себя выяснить; он потратил три дня, чтоб заработать тридцать пять долларов, и не видел способа, как это объяснить, чтобы такое объяснение имело смысл, и такая ситуация здорово его бесила. Но он тем не менее понимал, что все так и должно было быть, именно таким образом, даже если он никогда так и не сможет это никому объяснить. Он протянул руку и ткнул Перса в бок, тот открыл глаза и повернул голову в его сторону.
— Так поедешь со мной на север, к Тайбоун, а?
— О'кей, — ответил Перс и снова заснул.
Гай теперь почувствовал себя спокойней — молодой напарник не оставит его одного. И поехал дальше, вполне всем довольный.
Солнце весь день немилосердно жгло светло-желтую равнину. Ни муха, ни жук, ни змея не осмеливались выбраться наружу и напасть на четырех лошадей, привязанных там, или даже на жеребенка. Они почти два часа скакали галопом, и когда приблизился вечер, стали бить копытами твердую глинистую землю, надеясь добыть воду, но ее там не было. Ближе к вечеру поднялся ветер, и они развернулись к нему задом, повернувшись мордами к горам, откуда они прискакали. Время от времени жеребец улавливал запахи горных пастбищ и пытался пуститься туда, к высокогорным полям, где он всегда пасся; но привязанная к покрышке веревка натягивалась и выгибала ему шею, и, сделав несколько шагов, он поворачивался к ней мордой и взбрыкивал в воздухе передними ногами, колотя ими небо. Затем опускался и снова застывал на месте.
С наступлением глубокой синей темноты ветер задул сильнее, путая им гривы и задувая их длинные хвосты им между ног. Ночной холод заставил жеребенка подняться на ноги, и он прижался к кобыле, стремясь к теплу. Под зеленоватым светом взошедшей луны пять лошадей поморгали, закрыли глаза и заснули. Жеребенок снова улегся на твердую землю и забрался кобыле под брюхо.
Высоко, в пустых пространствах гор, трава, которую они щипали нынче утром, в темноте распрямилась. Там, где трава была сочнее и гуще, где все еще было сыро от весенних дождей, уже начали исчезать отпечатки их копыт. Когда первый розовый проблеск зари следующего дня осветил небо, жеребенок поднялся и, как всегда на заре, отправился куда глаза глядят в поисках воды. Кобыла затопталась на месте, и ее копыта застучали по твердой глине. Жеребенок повернул голову и вернулся к ней, встав рядом с пустыми глазами, нюхая теплеющий воздух.
Мимолетная встреча с жокеем
Тут прямо как в самом шикарном салуне, это лучшая забегаловка в Нью-Йорке, верно? Тут даже в сортир не зайдешь, если у тебя из ушей не торчат стодолларовые купюры. Ты только погляди вон туда, на того седого бездельника и на его шлюху, он там надирается, чтоб выкинуть из башки память о собственной жене, а все для чего? Да чтоб покувыркаться с этой Сью, которой он в любом случае уже за все заплатил. Я их всех просто обожаю. И сам я навсегда связан с ними, с этим миром, с этой жизнью, со всеми этими подонками.
Я страшно рад, что мы сидим тут с тобой и разговариваем. Отчего это? А кто может сказать, отчего мы идем навстречу одним людям, а на других и внимания не обращаем? Я вот сейчас совершенно счастлив. Они ведь даже не могут должным образом оценить природу преданности и верности одного человека другому, она совсем другая, чем по отношению к женщине, это своего рода вызов. Вот я иной раз выигрывал на скачках, а иногда мне бывало стыдно, и все из-за того, что эта клятая лошадь у финишной линии заставила меня дрыгаться и дергаться, вместо того чтобы закончить дистанцию гордо и стильно. Я вот могу найти общий язык с любой лошадью гораздо лучше, чем обычно может любой другой сукин сын, но иногда тебе выпадает какая-нибудь кляча с перебитыми ногами, и ты трясешься на ней, прямо как траханая камбала в кузове грузовика без рессор. Ты ж скачешь на потеху другим ребятам, чтоб они тобой восхищались, твоим стилем. В прошлый раз на скачках в Аргентине я влетел в ограду, и потом меня всего собирали по кусочкам, скрепляли мне проволокой и винтами аж двадцать два перелома, и после трех месяцев в больнице я перестал получать цветы. Жокей, он как кинозвезда, свет в окошке для всех этих подонков, шлюхи пускают слюни и мусолят твое имя, которое у тебя словно на траханом лбу напечатано. Ни одного приличного человека вокруг. Ну, за исключением двоих парней, а в основном это мой Верджил, этот преданный мне сукин сын. Я за эту паскуду что хошь готов отдать.
Кто нынче понимает такие веши? Ходил я тут в прошлом году к этому доктору Хэйпику, такой милый старый хрен, весь такой церемонный, самый лучший, если верить тому, что про него говорят. Ну, улегся на эту раздолбанную старую кушетку, а он поискал вокруг, пошарил по мусорным корзинам и приносит мне программку скачек! Я-то уверен, что меня тут за гомосека принимают, потому что все так начинают думать, если все время крутишься среди мужиков, а тут нате вам, является этот хрен и начинает тебя пытать насчет шестого заезда и спрашивает, есть ли у меня знакомый приличный букмекер и все такое прочее. Я у него часа три проторчал, он не принял нескольких назначенных на прием пациентов, отказывал всем подряд, а когда я наконец убрался оттуда, он взял с меня всего за полчаса! Да откуда мне, черт побери, знать, кто победит?! Да я этого не знал, даже когда сам участвовал в скачках. Боже ты мой, да этого и сама лошадь не знает! И чего они всю дорогу с этим возятся, я хочу сказать, все анализируют? Все, кого я знаю, кто ходит на скачки, выходят оттуда сущими знатоками, прямо судьями! Надо, конечно, признать, все эти подонки — сплошь умники и умницы. Ну ладно, готов с этим смириться. Только, Господи, оставьте меня в покое, дайте мне помереть смеясь, коли уж мне пришло время помирать. Я уже готов. Если я свалюсь с сугроба прямо под колеса такси, вон там, на улице, то только обрадуюсь. Вот я люблю свою жену, восемнадцать лет на ней женат, и детишек тоже, только ведь всегда приходит время, когда надо подводить черту — где придется, когда придется, но пока еще есть свободное место в уголке, чтоб провести эту черту. А люди боятся это сделать, ты заметил это, так оно везде, где бы ты ни был. Они вот ставят такие маленькие точки, а черту подвести не могут. Нынче никто уже не знает, с чего сам он начинается и где кончается, это они вроде как чертили карту и засунули Чикаго в Латвию. Они больше ни за что не допустят, чтоб кто-то погиб из преданности и верности другому, — тут ведь ничего не сопрешь, не выгадаешь.
И что я вообще знаю, полуграмотный, с такими, как у меня, мозгами, растянутыми, как мехи аккордеона? Но одно я знаю хорошо — что такое стиль. Стиль во всем, в любой вещи. Самое главное — это не выиграть, а проскакать на траханой лошади, на которой никто другой не может удержаться. Вот на такой поганке и надо скакать! Чтоб остальные жокеи смотрели и знали, что эта гадина хочет тебя убить. Вот тогда все флаги начинают развеваться и все частицы твоего тела смеются. Вот я однажды отправился навестить своего папашу.
Я об этом никогда никому не рассказывал, да ты и сам знаешь, как я люблю рассказывать. Честно, никому не рассказывал. Я тогда делал эту передачу по телевидению, брал интервью у всяких поганых авторов про ихние книжки — идея была такая, что жокей вроде как способен читать то, что напечатано, и все это шло отлично, пока я однажды не влез в свой «ягуар» и не рванул в Мексику — просто уже не мог больше все это выносить. Я ничего не имею против воровства, наоборот, руками и ногами за, ноя против этих мелкотравчатых карманников, а эти авторы, черт бы их побрал, вовсе и не были хоть сколько-нибудь приличными писателями, но мне каждую неделю приходилось крутиться вокруг них, словно это какой-нибудь мощный призер-скакун прошел милю, ни разу не споткнувшись, да еще и со слепым жокеем в седле. Ну вот, как бы оно ни было, а однажды студия получает письмо из Дулута, штат Миннесота, и в нем спрашивается, не родился ли я во Франкфурте, штат Кентукки, и не звали ли мою мамашу так-то и так-то, и если все именно так и есть, то, значит, он, наверное, мой родной папаша. Нацарапано таким похабным стариковским почерком, будто он писал, трясясь на тракторе. Ну, я сажусь в самолет, а потом подъезжаю прямо к его дверям, а он, оказывается, маляр.