Эрвин Штритматтер - Лавка
Другого почтальона звать Начко. Развозя почту, он заезжает в три трактира и попадает к нам уже заметно навеселе. У Начко тоже есть своя излюбленная тема. Он говорит так, как говорят в Нижнем Лаузице, но все-таки не на босдомский лад, и очень этим гордится.
— Чтоб ты знал, — говорит он, — я родом с финстервальдской стороны, у нас и говорят по-другому, и все там другое, лучшее, как у вас. Кабы не война, я б ни в жисть сюда не попал.
И Начкины присказки я тоже знаю наизусть. Постоянный репертуар обоих письмоносцев заставляет меня усомниться в полноценности взрослых людей. Один в подпитии, другой в трезвом виде каждый раз рассказывают одно и то же. Может, они сами ненормальные, а может, они воображают, будто с мальчиком школьного возраста надо разговаривать как с ненормальным?
И вот, наконец, приносят посылку. Я держу слово. Я ее не открываю. Вечером приходит Густав. Потрескивает не только оберточная бумага, потрескивает от торжественности вся комната. Инструмент под названием мандолина, изобретенный, наверное, где-нибудь в Италии, прибывает в Босдом и выскальзывает из картонной коробки, как младенец из материнского чрева. Живот у мандолины состоит из тридцати восьми частей. В комплект входят также: роговая пластиночка — медиатор, самоучитель игры на мандолине и свисток для настройки. И свой первый звук мандолина издает будто новорожденный младенец, но на этом сходство кончается. Когда младенец орет, его стараются утихомирить, а мы заставляем нашу мандолину издавать все более пронзительные звуки. Густав скребет роговой пластиночкой по струнам — взад-вперед, взад-вперед.
На заболоченном деревенском пруду обитают летом две-три стрекозы. От скуки они начинают кружить над нашими головами. Мы слышим, как свистят и звенят их крылья, мы отмахиваемся, поскольку не знаем, что у них на уме. Несколько месяцев назад Густав угодил в целый поток мандолинной музыки, натекавшей из какой-то беседки в Фриденсрайне. Маленький ансамбль мандолинистов проводил там репетицию. А напоминала эта музыка свист и звон от тысячи стрекозиных крыльев. Я подозреваю, что тяга Густава к мандолинной музыке объясняется его честолюбивым желанием воспроизвести звук, который издают стрекозиные крылья. Но вскоре мой друг меня посрамляет. Он начинает разучивать песню и проводит за разучиванием долгие часы у нас в детской. Дома Густав не показывается, домашним на него рассчитывать нечего.
Какое счастье, что у мандолины есть гриф, выложенный металлическими порожками, и что, если исправно водить пальцами в промежутке между двумя порожками, можно рассчитывать на возникновение чистого звука. Какой же капризный, какой плаксивый инструмент скрипка, если сравнить ее с мандолиной. Попав в руки новичка, она начинает квакать, она виляет между звуками, пока не сообразит, какой ей выбрать.
Пространство между двумя металлическими порожками называется лад. В самоучителе все лады пронумерованы. С помощью этих номеров Густав сперва очень медленно, а потом все быстрей наигрывает песню Сколько звездочек на небе… Песня, как выясняется, похожа на арифметическую задачу: один, потом два, потом четыре, пять, потом снова один, и, глядишь, мало-помалу получается песня. Это наблюдение внушает мне великолепную идею: я пишу на бумаге цифровую неразбериху из всех существующих цифр от единицы до десятки. При этом я глубоко убежден, что сработал новую песню, которую еще никто никогда не слышал, даже я сам — и то нет. В моей песне нет ни ладу, ни складу, я и сам вижу, зато это нечто новое и современное. «А люди пусть привыкают!» — требую я. Как нам известно, того же требует любой современный композитор.
Густав тем временем тренирует свои пальцы, делает их гибче, совершенствует свою игру и наяривает песню о звездочках в таком темпе, будто за ним гонятся сразу три собаки. Но без цифровых обозначений он беспомощен и беззвучен. Перед ним всегда должен лежать раскрытый самоучитель.
Мне это начинает надоедать. Я предлагаю Густаву исполнять ту же самую песню в ритме вальса и задаю такт, тихо похлопывая в ладоши. Выходит. Вот шагать в темпе марша оказывается для него потрудней, потому что Густав не может, маршируя, держать перед собой самоучитель. Приходится мне идти перед ним, пятясь задом, чтобы он видел цифры в самоучителе. Тут же выясняется, что Густав сам по себе не может выдерживать маршевый темп, что и маршевый темп ему тоже надо задавать. Для разучивания «Звездного марша» мы привлекаем в качестве подсобной силы Альфредко, брата Густава, чтобы он, пятясь задом, держал самоучитель, а я чтобы шел впереди маршевым шагом. Тут я вдруг постигаю высказывание босдомского флейтиста Липо Краутца: «Для маршевой музыки нужон свой талан».
Словом, маршировка требует слишком больших усилий. Мы решаем петь эту песню. Певцом буду я. Густав подпевать не может, ему нельзя отрывать взгляд от своих пальцев. Я один за другим исполняю все куплеты песни.
— Молодец, — хвалит Густав, — давай дальше.
Я удлиняю текст песни за счет куплетов собственного сочинения. Сколько птичек пронесется / По небесной синеве, / Сколько козочек пасется / В целом мире на траве. Я еще немало зверей вставляю в свою песню, но тут в саду у Заступайтов так громко окликают Густава, что не услышать это невозможно. Старый мельник осыпает его возвышенными прозвищами: «Треклятый парень, чертов приятель!» Густав, оказывается, должен выгребать навоз из хлева. Он прячет мандолину в коробку, разрешив мне, однако, время от времени доставать ее и упражняться в стрекозином шелесте. А самоучитель Густав прячет под куртку. Он явно намерен у себя дома завязать контакты (как нынче принято выражаться) со второй песней.
Какой там из меня хранитель мандолины! Не успел Густав уйти, как я уже достаю мандолину из коробки и без помощи самоучителя пытаюсь подобрать мелодию Славного товарища, а как только чувствую, что могу исполнить ее без сучка без задоринки, перехожу к Господу хвалу воспоем. Хорал получается сам собой.
Впрочем, мандолина — не первый инструмент, на котором я учился играть без всяких пособий. Первым была губная гармошка. Я играл на ней прищелкивая языком и через рупор, образованный моими ладонями, и тешил своей игрой не только себя самого.
Тут вмешивается одна история, к слову, так сказать, а кому не интересно, тот пусть перевернет страницу.
Дядя Эрнст завел себе двух братьев-сироток, уже конфирмованных. Старший тотчас задал деру, потому что дядя Эрнст ему не понравился, младший какое-то время пожил у них, потому что о нем заботилась тетя Маги. Всякий раз, когда дядя Эрнст в приступе ярости хотел избить мальчика, тетя Маги смело бросалась между ними, чтобы принять удары на себя. Так она поступала до тех пор, пока мальчик сам не смог больше вытерпеть, что тетка из-за него страдает. Ганс сбежал к нам и был — не без тайного удовлетворения — принят моей матерью. Ему отвели комнатку на чердаке, ту самую, где когда-то жил украинский кузнец Голуб, и он поступил на шахту Конрад перегонять там вагонетки.
Ганс хорошо играет на губной гармошке. Именно он учит меня прищелкивать языком. Мы играем на два голоса и образуем небольшой оркестр для торжеств внутрисемейного значения. Мы на два голоса выдуваем из своих легких Хох, Хайдексбург!, и Старые камрады, и Конькобежцы, и Над волнами, и Верная любовь до гроба, и Цветочек верности мужской. Моя мать делает из нашей игры дополнительный вид сервиса. Каждый сменщик, который в течение года исправно пил у нас свое пиво, получает в подарок ко дню рождения бесплатный концерт. Мы играем до того, что у нас начинают болеть уголки рта, и облагораживаем неслыханные количества босдомского воздуха, превращая его на своих инструментах в музыку.
Когда отец ведет переговоры с представителем мучной фирмы и сдабривает пивом благополучное окончание переговоров, раздается клич: «А ну, валяйте, ребятки!» И мы маршируем с нашим Хох, Хайдексбург! Много позже, когда я работаю вблизи Хайдексбурга на химической фабрике, которая застит мне романтический вид на старую крепость, я с грустью вспоминаю наши домашние концерты для двух губных гармошек.
Между тем Густав выбивается из сил, разучивая вторую песню, а именно просьбу к весне: Приди, весна, скорее, / вернись к нам, светлый май. На его мандолине май приходит очень медленно, заметно прихрамывая. Меня охватывает неодолимое стремление поучать, то гнусное стремление, которое я сам ненавижу, когда кто-нибудь проявляет его по отношению ко мне. Я проигрываю Густаву майскую песенку. Густав собирает лоб в складки. Его представления о том, как создается арифметическая музыка, посрамлены. «А где ты взял цифры?» — допытывается он. И никак не хочет верить, что я ощупью, по слуху подобрал эту песню на мандолине. В талант он не верит, он верит только в последовательность цифр. И, сочтя меня лжецом, уносит мандолину домой.