Джек Керуак - Ангелы Опустошения
– Каждый день беспорядки, – гордо сказал Бык.
Но «брожение» на Ближнем Востоке насколько мы все видели было не таким уж простым как указывали наши паспорта, где власти (1957) запрещали нам к примеру посещать Израиль, что разозлило Ирвина и правильно сделало если судить по тому что арабам было плевать еврей он или кто там еще коль он давал четкости как он все равно обычно делает. Об этой «международной хеповости» я уже упоминал.
Одного взгляда на официальных лиц в Американском Консульстве куда мы пошли из-за нудной бумажной волокиты было достаточно чтобы понять что именно не так с американской «дипломатией» по всему Феллахскому миру – чопорные официозные квадраты с презрением даже к своим собственным американцам которые случайно не носят галстуков, как будто галстук или то что он собою выражает значил хоть что-нибудь для голодных берберов приезжавших каждое субботнее утро в Танжер на покорных осликах, как Христос, везя корзины жалких фруктов или фиников, и возвращавшихся в сумерках к силуэтам вокруг плацев у подножия холмов у железной дороги. Железная дорога где до сих пор бродили босоногие пророки и по пути обучали Корану детишек. Почему американский консул даже не зашел в тот зальчик к сорванцам где сидел и курил Мухаммед Майе? или не присел на корточки за пустующими зданиями вместе со стариками-арабами разговаривавшими руками? или хоть что-нибудь? Вместо этого одни личные лимузины, рестораны отелей, банкеты в пригородах, бесконечное липовое неприятие во имя «демократии» всего что суть мозг и соль каждой земли.
Мальчишки-нищие спали уронив головы на столы пока Мухаммед Майе передавал трубку за трубкой крепкий киф и гашиш, объясняя свой город. Он показал в окно вдоль парапета:
– Море раньше было вот здесь. – Словно старое воспоминанье о потопе еще держится у врат потопа.
Цирк был фантастической североафриканской мешаниной феноменально проворных акробатов, таинственных глотателей огня из Индии, белых голубок восходивших по серебряным лесенкам, чокнутых комедиантов которых мы не поняли и велосипедистов которых Эд Салливен никогда не видал а увидать должен. Это было как «Марио и волшебник»,[177] ночь терзаний и аплодисментов закончившаяся зловещими волшебниками которые никому не понравились.
58
Деньги мои пришли и пора было ехать но тут бедняга Ирвин в полночь зовет меня из садика.
– Спускайся Джек-Ки, тут в комнате у Быка целая куча хипстеров и чувих из Парижа.
И совсем как в Нью-Йорке или Фриско или где бы там ни было вот все они тут ссутулились в марихуанном дыму, разговаривая, четкие девчонки с длинными тонкими ногами в брючках, мужчины с козлиными бородками, одна невероятная тощища после всего а ведь в то время (1957) еще даже официально не началось под названием «Бит-поколения». Подумать только что я так много общего с этим имел, к тому же, по сути, в тот самый момент рукопись «Дороги» набирали для неминуемой публикации а меня уже тошнило от всего этого. Нет ничего более нудного чем «четкость» (не Ирвинова отстраненность, или Быка, или Саймона, которая суть естественное спокойствие) но рисовочная, на самом деле тайно негнущаяся незаинтересованность скрывающая собой тот факт что этот персонаж не способен сообщить ничего ни сильного ни интересного, некая социологическая отстраненность которая вскоре станет на некоторое время пунктиком для массы молодежи среднего класса. В ней даже есть какая-то оскорбительность, вероятно непреднамеренная, как когда я сказал парижской девчонке только что как она сказала навестившей Персидского шаха ради Тигриной охоты:
– Так вы сами-то тигра застрелили? – та одарила меня холодным взглядом так словно я только что попытался поцеловать ее у окна Театральной Школы. Или попытался поймать Охотницу. Или чего-то еще. Мне же оставалось только сидеть на краю постели в отчаянье как Лазарь слушая их ужасные «типа» и «типа ты знаешь» и «ух безумно» и «ништяк, чувак» «полная чума» – Все это готово было прорасти по всей Америке аж до самого уровня старших классов и приписываться частично моих рук делу! Ирвин же не обращал на все это никакого внимания и хотел знать лишь одно о чем они все равно думают.
Растянувшись на постели лежал как будто откинулся навеки Джо Портмен сын известного писателя-путешественника который сказал мне
– Я слышал ты едешь в Европу. Как по части поехать со мной Пакетботом? На этой неделе купим билеты.
– Ладно.
Между тем какой-то парижский джазмен объяснял что Чарли Паркер недостаточно дисциплинирован, что джазу нужны европейские классические образцы чтобы придать ему глубины, после чего я и отправился наверх насвистывая «Очистки», «О Привав» и «Меня вставляет».[178]
59
После одного долгого похода вдоль полосы прибоя наверх в берберские предгорья, где я увидел сам Могреб, я наконец уложил вещи и взял себе билет. Могреб – арабское название страны. Французы называют ее La Marocaine. Ее название мне сообщил малыш – чистильщик обуви на пляже выплюнув его и одарив меня яростным взглядом попытавшись затем продать мне грязные картинки а после этого рванув играть в футбол на песке пляжа. Кое-кто из его корешей постарше сказали что не могут достать мне ни одной из молодых девчонок на пляже поскольку те ненавидят «Христиан». А не желаю ли я мальчика? Мы с маленьким чистильщиком наблюдали как один американский гомик сердито рвал эти порнографические открытки и пускал клочки по ветру спеша с пляжа прочь, плача.
Бедный старый Хаббард лежал в постели когда я уезжал и в натуре выглядел печально когда схватил меня за руку и сказал:
– Береги себя, Джек, – с таким ударением вверх на моем имени которое пытается облегчить серьезность прощанья.
Ирвин и Саймон махали с пристани когда Пакетбот отчаливал. Оба они нацепив очки в конце концов потеряли из виду мои собственные волны когда судно развернулось и направилось к водам у Гибралтара во внезапно поднявшейся массе гладких стеклянных накатов. «Боже милосердный, Атлантида все еще ворчит под низом».
За время путешествия я не часто видел пацана Портмена. Мы оба были жалко-мрачны распростершись на покрытых холстиной койках среди Французской Армии. Рядом со мной лежал молодой французский солдат который не говорил мне ни слова дни и ночи, просто лежал уставившись в пружины койки сверху, ни разу не поднялся с нами всеми встать в очередь за фасолью, никогда ничего не делал, даже не спал. Он возвращался домой со службы в Касабланке или может быть даже с войны в Алжире. Я вдруг понял что он должно быть сидит на наркоте. У него не было интереса ни к чему вообще кроме его собственных мыслей, даже когда три пассажира-магометанца которым довелось квартировать с нами французскими войсками вдруг подскакивали посреди ночи и начинали хавать свои педацкие обеды из бумажных кулечков: – Рамадан. Не моги пожрать до определенного времени. И я понял еще раз насколько стереотипна «всемирная история» преподаваемая нам газетами и властями. Вот они рядом трое жалких худосочных арабов мешают спать ста шестидесяти пяти французским солдатам, вооруженным притом, посреди ночи, однако ни один сержант или младший лейтенант не заорал «Tranquille!»[179] Все сносили шум и неудобство в молчании что было куда как почтительно по отношению к религии и личной целостности тех троих арабов. К чему тогда была вся эта война?
Снаружи днем войска пели на палубе жуя фасоль из своих пайковых мисочек. Мимо проплыли Балеарские острова. За мгновение показалось что солдаты на самом деле с нетерпением ждали чего-то веселого и волнующего и дома, во Франции, в Париже особенно, девчонок, оттягов, возвращений домой, восторгов и новых будущих, или совершенной счастливой любви, или чего-то, или может хотя бы Триумфальной арки. Какие бы видения ни были у американца о Франции или Париже в особенности если никогда там не был, у меня все они были: – даже Жан Габен сидящий покуривая на разбитом бампере на свалке с этим своим галльским героическим пожатием губ «Ça ma navre»[180] от которого у меня подростка мурашки по коже бегали когда я думал обо всей этой дымной Франции реалистической четкости, или даже хотя бы мешковатые штаны Луи Жуве[181] поднимающегося по лестнице дешевого отеля, или очевидная мечта о длинных ночных улицах Парижа наполненных веселыми хлопотами годящимися для любого кино, или внезапная великая красота сырого пальто и берета, всякая подобная ерунда и все это полностью испарилось стоило мне на следующее утро увидеть ужасные белые меловые утесы Марселя в тумане и мрачный собор на одном от которого я прикусил губу как будто забыл собственное глупое воспоминание. Даже солдаты хмурились сходя цепочкой с судна в сараи таможенных охранников когда мы пробрались сквозь несколько скучных каналов к нашей причальной стенке. Воскресное утро в Марселе, куда теперь? Кто-то в кружевную гостиную, кто-то в бильярдную, кто-то в квартирку на втором этаже пригородного коттеджа на шоссе? Кто-то в квартирку на третьем этаже. Кто-то в кондитерскую. Кто-то на дровяной склад (такой же мерзкий как дровяные склады на рю Папино в Монреале). (В этом пригородном коттедже на первом этаже живет зубной врач.) Кто-то аж к длинной жаркой стене где-нибудь посреди Булони ведущей к тетушкам в черном что сидят в гостиной свирепо зыркая? Кто-то в Париж? Кто-то торговать цветами в Галле завывающими зимними утрами? Кто-то стать кузнецом где-нибудь возле рю Сен-Дени и ее шлюх в черных пальто? Кто-то бездельничать когда ни черта делать пока днем не откроются кинотеатры на рю Клиньянкур? Кто-то стать большим презрительно ухмыляющимся звонильщиком по телефону из ночного клуба «Пигаль», а на улице дождь со снегом? Кто-то стать подсобным рабочим в темных погребах на рю Рошешуа? На самом деле я не знаю.