Джек Керуак - Ангелы Опустошения
Всегда Гэйнз твердил мне в Мехико что китайцы говорили что Опий для сна для меня же сном он не был и я кошмарно ворочался и ворочался в ужасе в постели (люди отравляющие себя стонут), и осознав «Опий для Ужаса – Де Куинси О боже» – и я понял что мать ждет чтоб я отвел ее домой, моя мать, моя мать которая улыбалась во чреве когда носила меня – Хоть каждый раз я и пел «Зачем я родился?» (Гершвинов[172]) она рявкала «Почему ты это поешь?» – Я выхлебываю последнюю чашку О.
Счастливые священники, играющие в баскетбол в католической церкви позади, поднимаются на заре звоня в Бенедиктинский Колокол ради меня, а Стелла Звезда Моря сияет безнадежно на воды миллионов утопших младенцев все еще улыбающихся во чреве морском. Бонг! Я выхожу на крышу и угрюмо выкатываю на всех зенки, священники смотрят снизу вверх на меня. Мы просто пялимся. Все мои былые друзья звонят в колокола в иных монастырях. Происходит какой-то заговор. Что бы сказал Хаббард? Надежды нет даже в рясах Ризницы. Никогда больше не видеть Орлеанского Моста это не совсем спасение. Лучшее тут – быть как младенец.
56
И мне по-настоящему понравился Танжер, прекрасные арабы которые ни разу даже не взглянули на меня на улице, но держали свои глаза при себе (в отличие от Мексики которая вся из глаз), великолепная комната на крыше с выложенным плиткой патио выходящим на маленькие сонные испано-марокканские жилые дома с пустырем на холме где пасется коза в оковах – Вид поверх тех крыш на Волшебную Бухту с ее простором раскинувшимся к Мысу Ультима, в ясные дни дальней тенью клянчущий Гибралтар вдалеке – Солнечными утрами я бывало сидел во дворике наслаждаясь книгами, кифом и католическими колоколами – Даже детские баскетбольные матчи мне было видно если перегнуться подальше и изогнуться и – или прямо под собой я заглядывал в садик Быка, видел его кошек, его самого задумавшегося на минутку на солнышке – А небесными звездными ночами просто опереться на парапет крыши (бетонный) и глядеть в море пока иногда часто я не замечал мерцавших судов подходивших со стороны Касабланки я чувствовал что путешествие того стоило. Но теперь на передозе опием я ощущал запутанные тягостные мысли обо всей Африке, всей Европе, о мире – мне хотелось почему-то только «Пшеничинок» у кухонного окна с сосновым ветерком в Америке – Многие американцы которым вдруг опротивели иностранные земли должно быть испытывают то же самое детское стремление, как Вулф вдруг вспомнивший звяк бутылки одинокого молочника в Северной Каролине, когда лежал мучимый в оксфордской комнате, или Хемингуэй вдруг увидевший осенние листья Энн-Арбора в берлинском борделе. Слезы Скотта Фица навернувшиеся ему на глаза в Испании от мысли о старых башмаках его отца в проеме дверей фермы. Турист Джонни Смит просыпается пьяный в растрескавшейся комнатенке Стамбула плача по мороженому с содовой Воскресным Днем в Ричмонд-Хиллском Центре.
Поэтому к тому времени как Ирвин с Саймоном наконец приехали на свое триумфальное воссоединение с нами в Африке, было уже слишком поздно. Я все больше и больше времени проводил у себя на крыше и теперь на самом деле читал книги Ван Вик Брукса[173] (про жизнь Уитмена, Брет Гарта, даже Чарльза Нимрода из Южной Каролины) чтобы проникнуться домом, совершенно забывая как уныло и мрачно там было лишь совсем недавно словно в Роанук-Рэпидз утраченные слезы – Но с тех пор я потерял вкус к любым дальнейшим наружным исканиям. Как говорит архиепископ Кентерберийский «Постоянная беспристрастность, желание распасться и служить Господу в спокойствии и молчании», что более-менее описывает его собственные чувства (поскольку сам он д-р Рэмси ученый[174]) насчет ухода на покой в этом назойливом как слепень мире. В то время я искренне верил что единственным приличным занятием на свете может быть только молиться за всех, в одиночестве. У меня было множество мистических радостей на моей крыше, и даже когда Бык или Ирвин ожидали меня внизу, как в то утро когда я ощутил как весь живой мир подернулся радостной рябью и все мертвое возрадовалось. Иногда видя что священники наблюдают за мной из окон семинарии, куда они высовывались чтобы тоже посмотреть на море, я думал что они уже обо мне знают (счастливая паранойя). Думал они звонят в колокола с особым рвением. Самым лучшим мгновением дня было скользнуть в постель с ночником над книжкой и читать лицом к открытым окнам дворика, звезды и море. Я тоже слышал как оно там вздыхает.
57
Между тем большое милое прибытие стало странным когда Хаббард вдруг напился и стал размахивать своим мачете перед Ирвином который велел ему прекратить всех пугать – Бык ждал так долго, в таких терзаньях, а теперь осознал возможно в собственном опийном полном повороте что это все равно чепуха – Однажды когда он упомянул об очень хорошенькой девушке которую встретил в Лондоне, дочери врача, и я сказал:
– Почему б тебе не жениться как-нибудь на такой вот девушке? – он ответил:
– О дорогуша я холостяк, я хочу жить один.
Ему в особенности не хотелось ни с кем жить, никогда. Он тратил часы глядя в пустоту у себя в комнате как Лазарь, как я. Но теперь Ирвин желал сделать все правильно. Обеды, прогулки по Медине, предполагаемое путешествие по железной дороге в Фес, цирки, кафе, купанья в океане, походы, я видел как Хаббард хватается в смятении за голову. Сам-то он и дальше делал все то же: его 4-часовые аперитивы сигнализировали о новом восторге дня. Пока Джон Бэнкс и другие трепачи толпились по всей комнате хохоча с Быком, с напитками в руках, бедняга Ирвин корячился над керосинкой готовя больших рыбин которых прикупил на рынке в тот день. Время от времени Бык покупал нам всем обед в «Панаме», но это было слишком дорого. Я дожидался следующего авансового перевода от издателей чтоб начать двигаться домой через Париж и Лондон.
Было грустновато. Бык слишком уставал и не выходил наружу поэтому Ирвин с Саймоном вызывали меня снизу из садика совсем как маленькие детишки выкликают тебя через окно детства:
– Джек-Ки! – отчего слезы почти накатывали мне на глаза и вынуждали спускаться и идти с ними.
– Чего ты такой замкнутый ни с того ни с сего? – кричал Саймон.
Я не мог ничего объяснить не говоря им что они мне надоели равно как и всего остального, странная штука когда ее надо сказать людям с которыми провел много лет, все lacrimae rerum[175] сладкой связи сквозь безнадежную мировую тьму, поэтому не говори ничего.
Мы исследовали Танжер вместе, смешно к тому же что Бык недвусмысленно писал им в Нью-Йорк чтоб они ни за какие коврижки не заходили в магометанское заведение типа чайной или других мест где надо садиться как принято в обществе, где они были б нежеланны, но Ирвин с Саймоном приехали в Танжер через Касабланку, где уже заруливали в магометанские кафе и курили дурь с арабами и даже покупали у них навынос. И вот теперь мы зашли в странный зальчик со скамейками и столами где сидели подростки и либо дремали либо играли в шашки и пили зеленый мятный чай из стаканов. Самым старшим пареньком был молодой бродяга в ниспадающем тряпье и бинтах на раненой ноге, босиком, на голове капюшон как у св. Иосифа, бородатый, 22 или около того, по имени Мухаммед Майе, который пригласил нас к своему столику и извлек мешочек марихуаны которую большим пальцем забил в длинную трубку и зажег и пустил по кругу. Из своих драных одежд он вытащил потертый газетный снимок своего кумира, султана Мухаммеда.[176] Радио ревело беспрестанными воплями «Радио Каира». Ирвин рассказал Мухаммеду Майе что он еврей и это ништяк и с Мухаммедом и со всеми остальными в этой точке, абсолютно четкая тусня хипстеров и сорванцов вероятно нового «бита» востока – «Бита» в первоначальном истинном смысле следи-за-своим-носом – Поскольку мы и впрямь видели банды арабского молодняка в синих джинсах которые крутили рок-н-ролльные пластинки в музыкальном автомате сумасшедшего притона полного бильярдных машин, совсем как в Альбукерке штат Нью-Мексико или в любом другом месте, а когда мы пошли в цирк их здоровенная банда улюлюкала и аплодировала Саймону когда они услыхали как тот смеется над жонглером, всё оборачивалась, десяток человек, «Йэ! Йэ!» как хепаки на танцах в Бронксе. (Позже Ирвин заехал еще дальше и увидел как то же самое происходит во всех странах Европы и слышал что так же и в России и в Корее.) Старые скорбные Святые Мужи магометанского мира которых называли «Мужи Которые Молятся» (Hombres Que Rison), ходившие по улицам в белых одеждах и в длинных бородах, говорили что лишь они последние остались кто мог бы разогнать банды арабских хипстеров одним-единственным взглядом. Легавые были без разницы, мы наблюдали беспорядки в Соко-Гранде вспыхнувшие из-за спора между испанскими фараонами и марокканскими солдатами. Бык был там вместе с нами. Вдруг ни с того ни с сего кипящая желтая масса полицейских и солдат и старперов в одеждах и заджинсованного хулиганья нагромоздилась в переулок от стены к стене, мы все повернулись и побежали. Я сам бежал один по одному такому переулочку в сопровождении двух арабских мальчуганов десяти лет смеявшихся вместе со мною на бегу. Нырнул в испанскую винную лавку как раз когда владелец уже стаскивал вниз скользящую железную дверь, банг. Я заказал малагу пока беспорядки громыхали мимо и вниз по улице. Потом я встретил эту блотню за столиками кафе.