Глеб Горбовский - Первые проталины
За игрой в лото, а также за чаем происходили разговоры.
Художник Потемкин сегодня за чаем долго объяснял (и в первую очередь самому себе), почему он пишет портреты лиц, внешне напоминающих лица других людей, и что скоро вообще переходит на писание одного — «абсолютного» лица, черты которого будет придавать всему человечеству. По его смещенным понятиям, для художника нет людей, но есть человек. Как есть камень, вода, растительность, зверь, птица, рыба, насекомое. И все это — в единственном, обобщенном, то есть абсолютном числе. И еще потому, дескать, что человек замыслен природой по образу и подобию одного сверхчеловека, праотца. Вот эти-то черты праотца и нужно лелеять художнику. Одним словом, сдвинулся малость человек «по фазе», как говорят студенты электротехнических вузов.
Остроязыкий и несколько прямолинейный в суждениях Георгий, старший Дарьин братец, ничего для себя полезного в рассуждениях Потемкина не уловил и потому высказался на свой манер:
— Вот вы все покончить с собой, говорят, собираетесь. Пугаете любителей искусства. Вот бы и повесились у нас в прихожей. Вместо так называемого портрета Вивальди. На том крючке.
Тут Потемкин неожиданно ударяет себя рукой по затылку, другой рукой за нос себя хватает, как за дверную ручку, и к весьма конкретным, земным, даже практическим действиям приступает.
— Ксения Авксентьевна, забираю у вас, конечно на время, свои работы. Спасибо Георгию — напомнил. Дела-с, уважаемые… Выставляться затеял. Не поминайте лихом.
— И это с вашей-то теорией?! — присвистнул впалощекий, язвительный Георгий, растопырив в улыбке колючие черные усики на губе. — Выставляться, а перед кем?! Перед «праотцем»? Да он вас за все эти выкрутасы зрения лишит! Или еще чего-нибудь не менее существенного.
— Вы, Жорик, сухарь, и для художника большой ценности не представляете. Особливо для такого, как я — беззубого…
— Работать надо, а не дурью маяться.
— Прекрати, Георгий! — возвысила голос Ксения Авксентьевна. — У человека великая тайна в голове! Уважать ее необходимо, даже если она некрасивая, даже если уродливая…
— Вот и пусть преклоняется самолично, уважает пусть дары свои чудесные. А то ведь он сам первый над ними измывается! — огрызнулся Георгий.
— Позвольте вас поздравить, Эдуард, э-э… — погладила Ксения Авксентьевна Потемкина по мелко дрожащей руке. — Выставляться изволите! Такое, знаете ли, не каждый день у Рафаэля приключалось. И где же выставляться будете?
— Пока в Доме журналистов повишу… Поцелуев одобрил. И Даша так решила. А на остальных мне плевать! — хрюкнул Потемкин носом в опорожненную фарфоровую чашечку с полумесяцем испитого лимонного ломтика на дне и так выразительно посмотрел в сторону Георгия, словно причислял его к «остальным» в первую очередь.
Чаепитие было в самом разгаре, когда Шишигин, принимая от Даши очередную чашечку с золотистым напитком, вложил в ее руку маленький прямоугольник бумаги. Не таясь, Даша раскрыла пальцы и увидела у себя; на ладони обыкновенную визитную карточку, на которой типографским способом значилось: «Аполлон Барнаульский, член Союза композиторов». И адрес композитора, а также домашний телефон. Правда, и адрес, и номер телефона были почему-то старательно зачеркнуты. На обороте карточки высокими, но до предела сжатыми, сплюснутыми буквами, похожими на комариные безмускульные ноги, было написано: «Приходите к Шишигину. Ваш друг Аполлон».
Даша вопросительно, с некоторым замешательством на лице посмотрела через стол в глаза Шишигину.
— Да, да… — как бы подтверждая Дашину догадку, согласно кивал Шишигин. — Тот самый, из ваших снов и надежд. Так что не теряйтесь. Аполлон временно у меня в дупле обосновался. Шлифую ему мозги. Представляете, Дашенька: одинокий гений, то есть разведенный Аполлон?! Натуральный бог! В профиль особенно.
— О чем это вы, Шишигин? — забеспокоилась Ксения Авксентьевна.
— Шишигин Даше очередного жениха подбирает, — предположил Георгий, поднимаясь из-за стола.
И тут позвонили во входную дверь.
Открывать пошел Тминный, как самый скорый на ногу. В более шумных компаниях, когда вставал вопрос, кому бежать за «очередной», первым тоже всегда откликался Гера, как самый малоимущий, потому что на постоянной работе не состоял, занимался исключительно писанием стихов, за которые ему никто денег не платил, то есть был надомником. Но и надомником липовым, так как писал на дому у родных и знакомых, иными словами — не у себя в общежитии, откуда его давно вытурили за тунеядство. Правда, если быть объективным, тунеядство его носило не злостный характер, а целеустремленный: забегая вперед, скажем, что цели своей Герасим Тминный добьется. А сейчас в определенных кругах разнесся слух, будто у Тминного наконец-то выходит книга, а стало быть, и погода в его судьбе основательно могла перемениться.
Вместе с Тминным из прихожей к столу, за которым, пили чай, вышла красивая женщина, такая как бы пожилая девушка лет сорока, изящная, легкая, под стать Ксении Авксентьевне, только еще вовсю щеголявшая выпуклой, но весьма аккуратной фигуркой, среднего дамского роста, вся в замше, в вельвете, по последней моде одетая, на шее, еще не слишком изуродованной морщинами, в замшевом просвете, нательный золотой крестик, тоже являвший дань моде. В ушах золотые сережки с маленькими, но отчетливыми бриллиантиками. На пальцах кольца. Волосы, правда, некрашеные, осыпанные сединой, но и это, похоже, соответствовало всеобщей изящной тональности и не мешало симпатичному, почти девическому личику ее обаятельно посматривать на мир серого, расплывчатого цвета глазками.
Стройная, щеголеватая дама, которую впустил поэт Тминный, приходилась фонарщику Афанасию Кузьмичу какой-то очень дальней родственницей. Корни их возникновения, и дамы, и фонарщика, уходили в суглинистую нежирную земельку так называемой Нечерноземной полосы, где некогда по берегам речки Шелони была рассыпана серыми избушками одна не слишком веселая, но и не такая чтобы вовсе грустная деревенька Тимофеевка, давшая фамилию не только фонарщику, а также отцу шикарной дамы, но и множеству других людей, разбрызганных, разметанных по земле, как семечки той разлюбезной травки, от которой, чем черт не шутит, получила свое название их деревня.
Но Тимофеевка Тимофеевкой, а дама наша была не просто дама, но и доктор определенных наук. Что-то по деревенской, агрономической части, по какому-то методу возделывания то ли капусты, то ли картошки. А может, чем черт не шутит, по выращиванию той самой восхитительной травки, Дашиной однофамилицы.
Дама сразу упала на грудь басовитой Ксении Авксентьевны и попыталась заплакать. Но грубоголосая старушка дала ей из своей пачки «беломорину», и дама мигом унялась. От общего стола отошли они в угол комнаты, туда, к монументальному буфету-храму, в уютный миниатюрный закуток, где можно было временно отпочковаться от остального табора.
— В ванной, милочка, он… С моим младшеньким пузыри пускают.
— Знаете, дорогая Ксения Авксентьевна, всему начало этот… этот Урия Гипп, как мы его дома с мужем зовем. Этот сыночек Нюшкин… Почему она соломенной вдовой проживает? Почему она замуж не вышла? А потому что Урия не позволил! До того как Нюша спилась, я ли им не своя была? И деньжат, и тряпочку, из моды вышедшую, ни разу не надеванную… Последнего Нюшкиного кавалера ночью, когда тот без задних ног на раскладушке спал, из бутылки… керосином напоил!
И тут к матери, из-за ее спины, накупавшийся, порозовевший Илларион подходит.
— Мама, — шепчет он ей, не сразу ощутившей появление сына. — Мама!
И опрометью кидается в прихожую.
Глава пятая. Дупло
Выходной день решила Даша провести на колесах. Братец Георгий отбыл в командировку, короткую по вымени и невероятно длинную по расстоянию: за несколько часов переместился он восточнее Ленинграда чуть ли не на десять тысяч километров.
За неделю на Дашин мозг наслоилось множество впечатлений от промелькнувших событий, вызвавших в сознании нерастворимый осадок беспокойства. От него необходимо было избавиться, и лучше всего при помощи машины, дающей телу разбег, мыслям — взвешенное, невесомое состояние.
Особенно остро, пронзительно, а значит, и болезненно повлияло на нее общение с малолетним Илларионом, этим пятнадцатилетним старцем, нетерпимым ко всему, что, в общем-то, и ей не нравилось в жизни. Люди на земле не менее часто сживаются с болью, со стужей, привыкают, а этот бунтует, этому одну сплошную справедливость подавай. Никому не прощает, никого из оступившихся не щадит. А ты вот снизойди попробуй. Расхмурь чело. Думаешь, это легко — улыбаться с занозой в сердце?
Но что-то и радовало, успокаивало, обнадеживало, скажем обстоятельства, складывающиеся вокруг Эдиков… Геолог, изгнанный из экспедиции за пьянку, откуда-то с Крайнего Севера, с отшиба выдворенный поближе к культурным центрам, наконец-то устроился на работу в совхозе под Ленинградом. Правда, не по специальности. В парниковом хозяйстве изыскание огурцов производит. Под гитару песни в совхозной самодеятельности исполняет… Художник Потемкин выставляться вознамерился, Молчал, по углам прятался, хмыкал, в гордого гения играл, а поманили, пообещали — и враз переменился. На нормального человека стал похож: побрился, подстригся, галстук на шею подвесил. Теперь побежит — не догонишь. Потому что конкретное ощутил, земное: денежку, успех, ласку самолюбия. Рассуждения-то не грели, не миловали, только душу будоражили, вспучивали в ней побуждения разные, изматывающие плоть и дух.