Глеб Горбовский - Первые проталины
Завидя в храме островерхую, луковкой, в золотых перьях волос голову Ларика, извинившись перед экскурсантами, помахала ему рукой и, когда тот, заметив ее, порывисто потянулся к ней улыбкой, кивнула, не смущаясь: «Я скоро!»
И вдруг она поймала себя на том, что рассказывает иностранцам не о Петре, прах которого здесь, в саркофаге, а вовсе о Пушкине, написавшем прекрасную поэму «Медный всадник», и что убили Пушкина иностранцы, хотя могли этого и не делать, проживая в чужой стране в гостях. Она вконец запуталась, смутилась, извинившись, начала сначала и уже только о Петре. Говорила сухо, монотонно, как никогда прежде, словно магнитофончик, встроенный в тело, подключила. А причиной тому неужто Илларион?
Она принялась разглядывать мальчика, не переставая изрекать машинальные фразы. И ей вдруг показалось, что не такой он и невзрослый, нормальный вовсе юноша, росту примерно с ней одинакового или чуть повыше ее, плечи мужские, небось в школе от физкультуры не освобожден, мышцы ног, обжатые потертыми джинсами, рельефны, ощутимы. Через пару лет настоящий мужчина из этой статуэтки сформируется. «Сколько ему? Кажется, скоро шестнадцать… В матери не гожусь ему, не смогла бы я в одиннадцать лет родить. А в сестры старшие запросто подойду».
Откланявшись последней группе ухоженных интуристов, в основном, как ни странно, стариков и старушек, Даша сама подошла к Иллариону и первая протянула ему руку, которую он цепко схватил своей холодной и чуть влажной нервной рукой.
— Простите, Даша… Афанасьевна…
— Ларик, дружочек, зови меня Дашей. Всего-то и осталось годика три-четыре до Афанасьевны. Рассказать мне о чем-то хочешь? Я знаю примерно, о чем… Из письма я одно поняла: тебе плохо. И ты очень правильно поступил, что написал мне, что пришел. Спасибо.
Даша путалась в словах и мыслях, удивлялась своей беспомощности, не знала, как вести себя, вела себя неестественно, что было ей несвойственно.
Они стояли в пустынном храме среди красивых царских могил, нарядных и угрюмых. Пожилая уборщица выметала из храма какой-то едва приметный мусор. Две Дашины напарницы по работе умчались домой с невероятным проворством, словно держали их в крепости не восемь часов, а восемь лет.
— Я написал вам, Даша, что…
— Да, да… читала! Про то, что любишь меня. Спасибо еще раз. Я тебе благодарна.
— Ну и что здесь такого?! Да вас-то разве можно не любить? Все, кто вас знает, все и любят. Кроме разве что Георгия.
— Братик-то?! Нет, нет… Просто он боится, что я в аварию попаду.
— А я не хочу ездить в машине! На своей машине! Мокеев говорит: «Если ты, Илларион, человеком хочешь остаться, то даже когда все на земле будут на чем-нибудь ездить, ты, Илларион, в школу все равно пешком иди! Вот тогда я тебя буду уважать. И, если пожелаешь, подвезу».
— Твой Мокеев шутит, смеется.
— Никогда он не смеется! Не шутит… Да и прав он. Возьмите хотя бы у нас в классе. Ребята до лета в одних ботинках, а мне каждый месяц что-нибудь подсовывают. И непременно импортное. Просто помешались: «Ларчик, скушай, Ларчик, накинь, Ларчик, примерь…» А я ведь все вижу, все знаю! Девчонки вон в классе — красивые, веселые, а на какой-нибудь цаце увидят дубленку и загрустят, задумаются. Каждый день я что-нибудь нехорошее для себя открываю. Если в этом и есть жизнь, если так все люди к жизни приобщаются, тогда я хочу остаться маленьким и глупым, чтобы подольше в носу ковырять!
— Понимаю тебя…
— А почему тогда не хотите к себе взять?
— Потому что я уже взрослая. И не такая, как ты, безрассудная. К сожалению…
— Жить с людьми, которых… за людей не считаешь. Для них квартира, этот храм полированный, целью жизни является.
— А может, все-таки не квартира? Может, все-таки ты для них цель? Или наука?
— Нет! Я их насквозь… И наукой они занимаются потому, что она им деньги дает. Настоящий ученый или там поэт, философ, музыкант — это прежде всего красивый человек! Он может быть голодным, забытым подвижником, нечесаным, нестираным, в лохмотьях, проживающим в пещере или бочке, но он обязан жить только идеей! Жить и умереть во имя этой идеи… Умереть — хоть под забором, хоть на плахе! А мои ученые… Они руки от удовольствия потирают, когда фирменную тряпку или престижную книжку домой притащат. Со службы возвращаются, как с ярмарки: обвешанные пакетами, мешками, котомками… И меня в свою артель заманивают каждый раз: то кепочку с кнопочкой, то курточку с бирочкой, черт бы их побрал!
— Родителей, Ларик, не выбирают, старая истина. Их любят или… прощают. Но чаще все-таки любят. А что касается твоего переселения, то лично я не против. Но кто нам разрешит? А главное: у тебя же есть родители. И эти родители, с обывательской точки зрения, ничего тебе плохого не делают. Даже наоборот: одевают и обувают лучше, чем в других семьях. Не бьют, голодом не морят. Так ведь?
— Они меня по-другому… Как же вам-то не понятно?!
— Понятно, родненький, еще как понятно! И потому говорю: идем к нам, к моей маме, к моему отцу. Они знаешь какие умные! Вместе обсудим, твоих позовем, так, мол, и так… Пусть Ларик с Федей поживет. У нас в таборе и не такие проблемы решались. Однажды я, сразу после окончания школы, в пожилого человека влюбилась. В одного, как мне тогда казалось, жутко умного человека, философа… И решила к нему незамедлительно перебраться… В дупло.
— Куда?
— В дупло. Так он свою комнатушку называл. Чуланчик у него был в коммунальной квартире. Его оттуда впоследствии силком выселяли, чтобы в нормальную комнату перевести… Только он и нормальную комнату в дупло превратил. Коренья, каменья, травы… Паутина. Под потолком вместо люстры огромный пень развесистый, еловый. Да что я тебе рассказываю… Встречал ты его у нас. Шишигин его фамилия. Мамин дальний родственник. Ты — папин дальний, а Шишигин — мамин. Работает Шишигин под лестницей сторожем, вахтером ночным сидит в Музее ветхостей, мыслит. Так вот я к этому Шишигину тоже перебраться хотела. Папа мой сразу в добровольное общество охотников и рыболовов вступил. Чтобы ружье приобрести на законном основании. И на Шишигина идти. Как на медведя. Мама передо мной на колени встала. Я в Мойку напротив квартиры Пушкина пообещала прыгнуть, утопиться, если меня к Шишигину не отпустят. А сам Шишигин молодцом оказался. В последний момент очнулся от своих идей «дуплизма», от колдовства и шаманства отошел и популярно мне все объяснил. Я, говорит, начистоту с тобой, девушка, буду. Хочешь знать, что тебя ожидает? Хочу, говорю ему, даже не говорю, а кричу что есть мочи! А вот, говорит, что: я тебя использую, поломаю, опозорю и за дверь выставлю. Вернее, сама выскочишь за дверь-то! Потому как поймешь рано или поздно: не туда попала. Жить со мной семейной жизнью нельзя. Противопоказано. И противоестественно. Я смысл жизни ищу. Ты же, говорит, ищешь на свою голову приключений! Правда, он еще откровеннее выразился. И, знаешь, Ларик, спасибо ему… Теперь-то мы с ним дружим и даже очень весело в глаза друг другу смотрим. И я даже бываю у него иногда. Время от времени. Он все-таки очень забавный и по-своему редкий человек. Однако переселяться к нему после того разговора расхотелось. Другие ветры подхватили… Наш табор, конечно, не шишигинское дупло, и все же подумай, прежде чем из родительского дома, не окрепнув, прочь уходить.
— Эх вы… Считал, что поможете… Думал, что вам поперек сердца всякая несправедливость!
— Видишь ли… Почему я сомневаюсь? Почему не хватаю тебя и не спасаю без разговоров? Потому что не знаю: можно ли несправедливость исправлять несправедливостью? Ты считаешь, что родители по отношению к тебе делают зло. Допустим. А теперь давай прикинем: будет им больно, если ты из дома сбежишь? Только честно ответь. По-своему они тебя наверняка любят. Даже — обожают. Отсюда и джинсы разные, и автомобили…
— Это они себя обожают! Я у них для комфорта.
— И так, и не так. Давай чисто арифметически подойдем. Они тебе зло одному причиняют. Ты, уйдя из дому, причинишь боль двоим.
— Боль?! Черта с два!
— Ладно, не боль… Пусть всего лишь неприятность. Но причинишь. И притом двоим. Они — одному, ты — двоим. Кто несправедливее? В итоге?
— А мне все равно стыдно. У меня за партой Мокеев и штопаных носках. И в брюках блестящих, вытертых…
— Вот и отдай ему джинсы свои. Правда, они и не твои вовсе, а мамины с папой. Все равно лучше уж такой жест, чем о жизни плохое говорить… Прости, кипятиться начинаю. С чего бы это?
— Отдавал я… Сперва Мокеев отказался, потом в уборной драться решил. Чтобы всем показать, как он на меня плюет. А на другой день взял. Нехотя так… Во двор я ему их вынес. И слово дал, что никому, под страхом смерти, не скажу про это. Вам говорю, потому что вы… вы для меня выше смерти, выше всего! Мне с ваши не страшно. Короче говоря, у меня к вам, Даша, Дарья Афанасьевна, один вопрос: вы, лично вы — берете меня к себе? Или не берете? Да или нет?