Карлос Фуэнтес - Мексиканская повесть, 80-е годы
Но все-таки, думал он, слушая, как рассуждает Леонора об итальянской кухне и культуре, очевидно не замечая, как их отодвинули в сторону, что-то, вероятно, произошло в тот день, когда они заговорили о Билли; какое-то недоразумение, и он, конечно, должен разъяснить его. Он вспомнил горькую фразу Джанни о жестокости мексиканцев по отношению к Билли. Странно, ведь Джанни никогда не принадлежал к близкому кругу Билли, она всегда считала его типичным итальянцем, заурядным хвастунишкой, который использовал «Орион», чтобы красоваться перед иностранными девицами, осаждавшими издательство. Возможно, в тот вечер Джанни просто был дурно настроен — и любая тема вызвала бы у него раздражение. Необходимо все выяснить. Как знать, не рассердило ли Джанни его намерение написать роман, в котором будут выведены их старые друзья. Надо объяснить, что именно щепетильность не давала ему так долго приступить к роману и что, возможно, потому и потерпел неудачу замысел, что речь шла о точной записи, о строгом изложении фактов, отчасти чтобы и самому попытаться понять происшедшее. Он не допустил бы никаких истолкований; это была бы повесть, вообще лишенная оценок.
Воспользовавшись первым подходящим случаем, когда они вернулись домой после завтрака, во время которого лишь за кофе нехотя обменялись несколькими словами, он начал разговор. Он хотел было рассказать им о своем плане, возникшем теперь, на свободе, о намерении сделать рассказчиком женщину вроде Леоноры, не слишком близкую к главной героине, и тем самым увеличить расстояние между собой и изображаемыми событиями, но из какой-то стыдливости предпочел не говорить о содержании романа, а также о том, как Билли навязалась им в попутчицы, или о сцене в Веракрусе по поводу картины Кранаха. Джанни был так впечатлителен, так остро воспринимал — кто знает, благодаря какому опыту! — положение иностранцев в Мексике, что он предпочел опустить эти подробности.
Начал он с того, что не испытывал никакой враждебности к Билли. Хотя, по правде говоря, с ней стало трудно общаться: смерть сына и уход Рауля подействовали на нее очень тяжело. Он подчеркнул, что всегда замечал некую аномалию в любовных отношениях этой пары, еще с тех пор, как впервые увидел их вместе в этой самой квартире; нелепо обвинять мексиканцев, как бы небрежно и бестактно они ни обращались с Билли, в тех разительных переменах, которые с ней произошли. И он, и все, кто ее знал, были растерянны и потрясены этим; и еще он добавил (хотя это была ложь) о всеобщем сострадании к ее несчастьям. Никто в Халапе не был ей врагом, пусть Джанни поймет это. Кое-кого раздражала ее резкость, вот и все. Он и Леонора были с ней до конца, или почти до конца.
И он рассказал о состязании поэтов в Папантле.
Каждая сцена так четко вставала в памяти, что он на минуту подумал, уж не наделил ли его выпитый ликер способностью прозревать все насквозь.
Вновь возникли в памяти прогулки по Папантле и экскурсия в Тахин. Но образ Билли ускользал. Неужели она осталась в отеле, подавленная, угнетенная до такой степени, что даже не нашла сил бежать от этого ярмарочного шума? А может быть, бродила по улицам в поисках машины, и тогда вечерняя встреча была не столь странной и неожиданной, как показалось тогда всем, включая и его самого. Это предположение пришло ему на ум только сейчас, оно как будто могло кое-что прояснить, поэтому стоило использовать его в рассказе. Он не помнил, чтобы Билли участвовала в прогулках, но почему-то не мог решительно утверждать, что ее с ними не было. Леоноре казалось, будто она видела, как Билли собирала какую-то траву неподалеку от пирамиды; другие, Веласко например, клялись, что она была вместе со всеми, но точно не могли сказать, где именно.
Зато он поразительно точно помнил всю вечернюю церемонию: коронацию королевы и вручение приза поэту-победителю. Он видел себя на эстраде под экраном местного кинотеатра, видел Леонору, других преподавателей из Халапы, представителей муниципальной власти, королеву, окруженную принцессами, и — совсем рядом! — Билли Апуорд. Все сидели на неудобных плетеных стульях.
Церемониймейстер в речи, полной избитых риторических красот, представил соревнующихся, королеву и поэта, а в это время Билли, не обращая внимания на раздающиеся со всех сторон призывы к тишине, громким голосом, важно и печально объясняла ему, что последние дни готовилась к литературному конкурсу мирового значения, что поэзия для нее — все. Жизнь отдана тому, чтобы читать поэзию, творить ее, неустанно искать. Поэзия для нее единственная подруга. Она пишет до глубокой ночи. Случалось, начнет утром и не остановится до следующего утра. Она чувствует, как поддерживает, ведет и защищает ее от мирских тревог сила тридцати высоких умов, которые на недостижимой горной вершине предаются медитации и молятся за нее. Отец ее был человек суровый, не способный выражать какие-либо чувства; северный аскет, на свою беду укрывшийся в Малаге. Никогда она не видела проявления отцовской любви, ни разу он не обратился к ней с ободряющим словом, но часто осыпал упреками. Она боялась говорить ему о своих литературных опытах, слишком хорошо она знала, что не встретит ничего, кроме насмешек. Человек нечувствительный к радостям жизни! И вот люди, присутствовавшие при его кончине, написали ей, что за несколько минут до смерти он попросил, чтобы ему принесли ларчик слоновой кости, что хранился под замком в ящике письменного стола. Отец сказал, что в свой смертный час хочет, чтобы рядом с ним было самое для него дорогое, а оно заключено в этом ларце. Все подумали, что он берег там какой-нибудь особо важный документ или драгоценный камень. Ему вложили в руки ларец, он благоговейно прижал его к груди и умер с выражением полного спокойствия, почти радости на лице (голос Билли перешел в елейный, свистящий шепот, его не заглушал даже оркестр, игравший вальс. Билли добилась, что на сцене никто уже и не пытался заставить ее замолчать, напротив — все заинтересовались рассказом). Когда удалось взять из рук мертвеца изысканно отделанный ларец и открыть его, общее удивление не знало границ: там хранились лишь несколько тщательно сложенных тетрадных страничек. Это были первые опубликованные ею стихи, и он, несмотря на артрит, искалечивший его пальцы, превозмогая боль, терпеливо переписал их собственной рукой.
— Так я узнала, — голос ее зазвучал торжествующе, — что самым дорогим на земле была для него моя поэзия. Это заставило меня продолжать, обязало творить. Скоро я прочту тебе свои новые вещи, неважно, что ты не поймешь их.
Он умолк. Подошел к окну, распахнул его и с наслаждением стал всматриваться в панораму уходящих вдаль крыш; то же чувство он испытал несколько дней назад в Пинчо. Есть в воздухе Рима необыкновенная чистота: как четко обрисованы сосны, фонтаны, памятники, дворцы, видны улицы и переулки. Весь город кажется уменьшенным, возникшим на специально созданной сцене. Он снова вспомнил первые впечатления давнишних лет: прозрачность и бросающаяся в глаза искусственность города и вместе с тем его могучая естественность. В его священном сиянии даже необычное явление, чрезвычайное событие может показаться заурядным, лишенным значительности, серьезный поступок — обернуться мимолетным приключением, а драма разрядится, утратит свое напряжение, как бы ни была пышна ее декорация. Да и что, собственно, для него означает невежливость Джанни, его притворное равнодушие? Ничего! Ни неудачу, ни поражение… Он понял, что, вопреки его утверждениям, ошибкой было уехать из Рима, отправиться отсюда в Будапешт, в Лондон, вернуться в Халапу. Без сомнения, останься он здесь, все пошло бы по-другому. Он снова почувствовал себя молодым, как в первые после приезда дни, впереди было будущее, ожидавшие его свершения, вера в себя. Он станет писателем. Снова станет писателем. Поведает о своей жизни в Риме. Будет автором рассказов и романов, которые превратятся в прекрасные, волнующие притчи о нашем мире.
Иначе говоря?
Если бы он не боялся прослыть маньяком, он снова описал бы свою краткую, искалеченную литературную биографию; остановился бы на провале, который потерпел, пытаясь рассказать историю Билли. Все шло более или менее гладко, пока он набрасывал первую часть, встречу в Венеции, дворец венесуэльской меценатки, римский период, но когда он попробовал воспроизвести жизнь в Халапе, возобновление дружеских отношений (если слово «дружеские» здесь уместно), то почувствовал, как тонет, как засасывают его сыпучие пески. Все персонажи окостенели, заговорили, словно попугаи либо призраки. Не было в его прозе ни силы, ни трепета, ни света, ни тени. Ничего не было ни в словах, ни в подтексте. Билли отомстила, выхолостив его. Хотя он и говорил, что Рим смягчает все трагедии, эта рана не могла зарубцеваться даже в Риме. Скорее напротив!..
Чтобы создать роман, он испробовал, как уже не раз говорилось, десятки различных ракурсов. Иной раз судьба Билли представала как символ подавления инстинкта, другой — как иллюстрация к сказке о колдунье, или аллегория утраченной любви и одиночества, или борьба цивилизованного сознания с подспудными сексуальными и расовыми проявлениями.