Карлос Фуэнтес - Мексиканская повесть, 80-е годы
Они уже кончили обедать. Бестактная выходка Билли даже развлекла его; в этих внезапных буйствах было нечто пародийное, почти карикатурное. Кто-то, не то Гильермо Веласко, не то он сам, предложил прогуляться по набережной, чтобы разрядить обстановку и прекратить этот похожий на карканье крик. Билли решительно отказалась. Она предпочла остаться за столиком, заваленным пустыми тарелками, пивными бутылками, скорлупой лангуст, и принялась подправлять пилочкой ногти. После прогулки они встретились в парке; пахло цветами лаврового дерева. Билли объявила Веласко, что дальше поедет в их машине.
— Потому что в вашей невыносимо бензином воняет, — сухо сказала она Леоноре.
Он должен был описать эту сцену, которая ясно показывала атмосферу назревающего скандала, какую умудрялась создать Билли без всякой видимой причины. Остальной путь был истинным наслаждением. Оба, и он и Леонора, хохотали до слез над неуместной яростью Билли, над незадачей бедняжки Грасиэлы: захваченная врасплох неожиданным решением, она не успела пересесть в их машину. Каким намеком мог он так разобидеть Билли? Какое больное место задел? Разница в возрасте у этой пары на картине? Рауль как-то сказал, что Билли старше его на три-четыре года. В этом месте рассказа, кажется, впервые будет упомянут Рауль, и то бегло, без намерения сделать его одним из героев. Просто упоминание о нем, о его жизни в Риме, браке, к которому его вынудило рождение ребенка, появлении Мадам, бегстве Рауля, смерти ребенка, борьбе между хозяйкой и служанкой и, наконец, об изгнании Мадам вместе с ее птицами из дома, где Билли прожила еще несколько лет почти в полном одиночестве. Да, Рауль, наверное, был несколькими годами моложе своей жены, но кому могло прийти в голову связать это с жестокой картиной Кранаха. Любовь, купленная за деньги? Еще нелепее! Во всяком случае, когда они познакомились в Риме, Рауль мог считаться сравнительно обеспеченным молодым человеком, а она была студенткой, едва сводившей концы с концами.
Ему захотелось поделиться с женой этим новым планом романа о поездке в Папантлу с Билли Апуорд, но она так сладко спала, что жалко было будить ее. Теперь он подошел к тому, о чем, пожалуй, хотел бы забыть. И тут все, что произошло в те два дня и что он набросал на карточках, вызвало в нем растерянность и тревогу. Может быть, в этом романе, где он сделает рассказчицей женщину, похожую на Леонору, ему удастся смягчить свое чувство вины, душевного смятения, но только если ни о чем не умалчивать; рассказывать о событиях не так, как они действительно происходили, значило бы рассказывать другую историю. Ему очень хотелось бы, чтобы его замечание о влюбленной старухе так не задело ее, хотелось бы говорить ей только приятное. Ведь никто не был так чувствителен к похвалам, как Билли Апуорд. Тщеславие доводило ее до потери рассудка, она требовала лести и смаковала ее с упоением. Она могла неделями повторять одобрительную фразу о ее туалете, о восточном разрезе ее глаз, о ее чувстве стиля, об умении приготовить какое-то блюдо, о твердости ее характера. Эти отнюдь не бесспорные замечания, насколько он помнил, доставляли ей почти физическое наслаждение. Нет, думал он, никак нельзя винить себя за слова о картине Кранаха, уж он — то знал, что не было у него ни малейшего намерения обидеть Билли, что, рассказав, как открыл для себя эту картину в Будапеште, он лишь объяснил, чем поразила она его позже, вот и все. И упрекнуть себя он мог лишь в том, что они с Леонорой обрадовались, когда Билли, рассердись, освободила их от своего присутствия. Но это была такая ничтожная, такая невинная месть за ее утреннее вторжение.
Он уже не помнил, почему они приехали в Папантлу много позже, чем Веласко. В центре городка их оглушил несмолкаемый шум празднества. Лотереи, проигрыватели, ансамбли поп-музыки, электрические гитары, тысячи звуков, подхваченные орущими громкоговорителями. Совсем не того ждал он от встречи с Папантлой, по воспоминаниям представлявшейся ему чуть ли не аркадией. Войдя в вестибюль отеля, расположенного посреди этого бурления, они натолкнулись на Билли. Она буквально утонула в продавленном кресле. Они достаточно привыкли ко всем ее сценам, выдумкам и причудам, но все же его испугало полное изнеможение, написанное у нее на лице.
— Этот шум доконал меня. — Пожалуй, впервые за все время их знакомства в голосе Билли звучала подлинная боль. Она сказала, что сама не понимает, зачем добивалась этой поездки. В дороге ее укачало; голова раскалывается, наглоталась аспирину, но ничего не помогает.
— Почему бы тебе не прилечь? Может быть, просто надо отдохнуть?
— С самого начала, с той минуты, как решила ехать, — продолжала Билли, — я делала ошибку за ошибкой. Когда мы переправлялись через реку, я чуть не бросилась в воду, чтобы сразу со всем покончить. Я никому не нужна, никому не интересно, что я делаю и чего не делаю, и меньше всех мне самой. Господи! Хоть бы кто-нибудь решил вернуться в Халапу и взял меня с собой! Для этого я здесь и сижу. Всех спрашиваю… Но пока без толку.
Он опять подумал, что первый раз видит ее в глубокой, непритворной тоске, без ненужных исповедей, самолюбования и театральных жестов, за которыми обычно следовал истерический припадок. А может, это ему кажется только сейчас, в Риме, когда он сотый раз пытается записать историю этого давнишнего происшествия в Папантле? И он воображает и придумывает для своей ускользающей, неуловимой героини чувства и достоинства, каких на самом деле не было?
— А почему бы не попробовать вернуться автобусом? — 1 предложила Леонора. — Если хочешь, мы проводим тебя на станцию.
— Я была там. Нет мест. Надо ждать до завтрашнего вечера. Не знаю, что и делать, — добавила она с невероятным для нее смирением. — Не надо было мне ехать.
Они с Леонорой поднялись к себе в номер принять ванну и передохнуть перед тем, как пойти на представление мимов из Халапы. Билли осталась в вестибюле, надеясь найти добрую душу, которая увезет ее из этого ужасного места. Потом ни он, ни Леонора не могли вспомнить, присоединилась ли Билли к обществу, присутствовала ли на спектакле в театре или на ужине, который был дан в тот вечер, или на экскурсии следующим утром к пирамиде Тахина. Ему казалось, будто она промелькнула, как молчаливая тень, в стороне от группы. Но если это была Билли, подумал он, как же могли они не заметить ее, не услышать ее стонов и жалоб на свои несчастья, на личную трагедию или по крайней мере на москитов, от которых там не было спасения, на сырость, на шум рядом с отелем, на тяжелую пищу — в общем, на что угодно?
К концу каникул он понял, как изменились, и к худшему, их отношения с Джанни и Эухенией: они перестали приглашать их с собой, больше не ходили вместе обедать. Часто он слышал, как супруги назначали по телефону встречи, однако не считали нужным хотя бы из вежливости позвать и их тоже. Как-то, уже в последнюю неделю их римской жизни, в один из редких вечеров, когда они ужинали вместе, он заметил, что хозяева ведут разговор только друг с другом. Они долго обсуждали по-итальянски ремонт квартиры, намеченный на ближайшее время. Язык устранил из беседы Леонору, а тема — их обоих; они говорили о маляре, плотнике, электротехнике, о ценах и материалах, о том, какие неудобства придется терпеть целые три недели, упрекали друг друга, что хватились так поздно, когда ремонт потребуется большой, а цены неимоверно возросли, со страстью вдавались в мельчайшие подробности, воздвигая непреодолимую стену между собой и гостями. Он постарался восстановить в памяти дни их пребывания в Риме и понял, что стена эта росла постепенно, а укрепилась за последние две-три недели. Совместная жизнь, подумал он, в конце концов все испортила. Не надо было столько времени оставаться в этом доме. Они злоупотребили вниманием хозяев, и он понял это слишком поздно. Следовало остаться лишь на несколько дней, пока они подыскали бы подходящий отель, и не мешать семейной жизни супругов. Еще бы они не надоели Джанни, если маленькая комнатка, служившая ему кабинетом, была занята чужими людьми — и всякий раз, когда ему требовалась бумага, карточка или книга, приходилось стучаться и спрашивать, можно ли войти. Его самого такое положение совершенно выбило бы из колеи.
Но все-таки, думал он, слушая, как рассуждает Леонора об итальянской кухне и культуре, очевидно не замечая, как их отодвинули в сторону, что-то, вероятно, произошло в тот день, когда они заговорили о Билли; какое-то недоразумение, и он, конечно, должен разъяснить его. Он вспомнил горькую фразу Джанни о жестокости мексиканцев по отношению к Билли. Странно, ведь Джанни никогда не принадлежал к близкому кругу Билли, она всегда считала его типичным итальянцем, заурядным хвастунишкой, который использовал «Орион», чтобы красоваться перед иностранными девицами, осаждавшими издательство. Возможно, в тот вечер Джанни просто был дурно настроен — и любая тема вызвала бы у него раздражение. Необходимо все выяснить. Как знать, не рассердило ли Джанни его намерение написать роман, в котором будут выведены их старые друзья. Надо объяснить, что именно щепетильность не давала ему так долго приступить к роману и что, возможно, потому и потерпел неудачу замысел, что речь шла о точной записи, о строгом изложении фактов, отчасти чтобы и самому попытаться понять происшедшее. Он не допустил бы никаких истолкований; это была бы повесть, вообще лишенная оценок.