Пэт Конрой - Пляжная музыка
Возле универмага Русоффа я сообщил Ли, что именно здесь мы можем найти Макса, Великого Еврея. Когда мы въехали в более бедную часть города, я показал ей небольшое двухэтажное кирпичное задание, где Великий Еврей, только-только поселившись в Уотерфорде, открыл свою первую лавку. Мимо пронеслись средняя школа Уотерфорда и футбольное поле, на котором я играл за защитника в нашей команде, а Шайла и Ледар болели за нас в том далеком мире, где невинность была иллюзией, которую питали молодые южане до тех пор, пока мир их не отрезвил. Каждая улица являлась живым свидетельством моего прошлого, и лицо Шайлы виделось мне в каждом биллборде и дорожном знаке. И тогда я понял, что впервые со времени ее смерти встретился с Шайлой лицом к лицу.
Мы ехали по Де Марлетт-роуд — улице, названной в честь французского исследователя, ступившего на уотерфордскую землю в 1662 году. Я кивком указал дочке на реку Уотерфорд, поблескивающую между домами. Когда-то я мог назвать каждую семью и всех детей, живших в этих домах, но смерть и миграция населения пошатнули мою уверенность. Наконец мы подъехали к воротам маленького, но ухоженного еврейского кладбища, в полумиле от центра города.
Кладбище было обнесено увитой виноградом кирпичной стеной, а дубы и тополя бросали густую тень, создавая атмосферу покоя. Я распахнул металлические ворота со звездой Давида, взял Ли за руку и повел ее между длинных рядов могильных камней с выбитыми на них еврейскими именами: так Макс Русофф отдавал дань памяти всем людям, последовавшим за ним в Уотерфорд. Я остановился перед одной из могил и задохнулся, прочитав имя Шайлы. Я не был здесь со дня похорон и, увидев надпись «Шайла Фокс-Макколл», прикрыл левой рукой глаза. Фамилия Макколл выглядела неуместно рядом с Шейнами, Штейнбергами и Кейзерлингами.
— Ох, папочка, — прошептала Ли. — Это мама, да?
Я хотел было утешить дочку, но не мог вымолвить ни слова. На меня снова нахлынули воспоминания: сначала смерть Шайлы, а потом и судебный процесс, на котором решалась участь нашего ребенка. Тогда боль лишила меня возможности плакать. Вот и сейчас я стоял, словно окаменев, и по-прежнему не мог выдавить из себя ни слезинки. Ли рыдала, а я тихо гладил ее по волосам.
— Это не то кладбище, — сказал я наконец.
— Я знала, что ты пошутишь, — ответила Ли.
— Я что, такой предсказуемый? — спросил я.
— Да. Ты всегда шутишь, когда тебе грустно. Расскажи мне историю о маме, — попросила Ли, встав на колени возле могилы и начав выдергивать из земли чахлую зимнюю траву.
— Какую ты хочешь? — поинтересовался я.
— Такую, которую ты еще не рассказывал, — ответила Ли. — Я никак не могу представить себе маму. Она кажется мне нереальной.
— Я тебе рассказывал о том, как твоя мама сводила меня с ума? Как она меня до чертиков злила?
— Нет, — помотала головой Ли.
И я рассказал ей историю о чернокожей женщине из Чарлстона, которую Шайла подобрала в переулке возле мебельного магазина Генри. У Шайлы было сердце социалистки и душа миссионера, и она всю жизнь заботилась о страждущих — людях или животных. Вскоре после нашей свадьбы Шайла пошла по магазинам и обнаружила лежащую на земле без сознания чернокожую женщину, всю в синяках.
Шайла вошла в магазин Генри Поповски и попросила его вызвать такси, что он с удовольствием и сделал. Затем она с большим трудом уговорила таксиста помочь ей поднять женщину и положить на заднее сиденье автомобиля. Потом снова упросила водителя помочь ей внести женщину в домик на колесах с одной спальней, который мы с ней в то время снимали.
Когда я вернулся домой — я тогда работал на газету «Ньюс энд курьер» в качестве кинообозревателя и ресторанного критика, — между нами произошла одна из самых серьезных ссор за нашу совместную жизнь. Шайла заявила, что ни одно существо, претендующее на звание человека, не оставит бедную чернокожую женщину беспомощно лежать в переулке в окружении расистски настроенного белого большинства. Я ответил, что с превеликим удовольствием прошел бы мимо такого сомнительного счастья. Если это так, закричала Шайла, то она вышла замуж не за того парня и ей следует присмотреть себе мужа, который, в отличие от меня, обладал бы такими качествами, как человечность и сострадание. Но я считал, что сострадание не имеет ничего общего с тем фактом, что вонючая чернокожая наркоманка лежит на нашей единственной кровати в нашей единственной спальне. Я также заявил, что наши расистски настроенные хозяева тут же выгонят нас взашей, как только узнают, что мы внесли черномазую шлюху в список их жильцов. В ответ Шайла закричала, что не станет подстраивать свою жизнь под желания расистов. И ни за что бы за меня не вышла, если бы знала, что в душе я тайный нацист.
— Вот как, нацист! — заорал я в ответ. — Выходит, я и пожаловаться не могу, когда ты притаскиваешь в наш дом бесчувственную наркоманку и укладываешь ее в мою постель. Выходит, я теперь в ответе за все газовые камеры в Берген-Бельзене? Каждая наша ссора начинается на Кинг-стрит в Чарлстоне, а заканчивается у Бранденбургских ворот в Берлине, где я иду во главе отряда молодых нацистов под звуки «Хорста Весселя»[133].
— Из песни слов не выкинешь, — обрезала меня Шайла.
В пылу ссоры ни один из нас не заметил, что наша гостья уже очнулась, пока та не подала голос:
— Какого хрена! Где это я?
— Ты в нашем хреновом доме, — ответил я.
— Можете оставаться у нас, пока не поправитесь, — любезно предложила Шайла.
— Будь я проклята! Ну и дела!
— Мой муж — расистский ублюдок, — объяснила Шайла. — Не обращайте на него внимания.
Чернокожая женщина, вконец растерявшись, спросила:
— Эй вы, люди, вы что, украли меня?
— Да, — раздраженно сказал я, — и оставили у дома твоей бабушки записку с требованием о выкупе.
— Расист до мозга костей! — заорала Шайла, ударив кулачком меня по груди. — Расистское отродье. Каждую ночь я ложилась в постель с предводителем ку-клукс-клана.
— Хорошо! — рявкнул я. — Это уже шаг вперед. Одним чертовым прыжком из Освенцима в Сельму[134].
— Эй, парень, ты что, действительно долбаный куклуксклановец? — поинтересовалась чернокожая женщина.
— Нет, мэм, — ответил я, стараясь держать себя в руках. — Я не из клана. Я просто бедный, обиженный Богом белый человек, которого не ценят и которому мало платят, но который хочет, чтобы ты убрала из моей постели свою вонючую задницу.
— Расистская свинья! — завопила Шайла. — Именно из-за таких, как ты, о южных мужчинах и идет дурная слава.
— В самую точку, солнышко, — закивала чернокожая женщина.
— Вот видишь, наша гостья со мной согласна! — торжествующе воскликнула Шайла.
— Она не наша гостья, — отрезал я.
— Если я не ваша гостья, то какого хрена я здесь делаю?! — возмутилась чернокожая женщина.
— Сестринская солидарность, — объяснила Шайла. — Как это прекрасно!
— Могу я помыться? — спросила чернокожая женщина.
— Конечно да, — улыбнулась Шайла, тогда как я, естественно, сказал: «Конечно нет!»
— Ты не забыла, что мы приглашены на коктейль к моему издателю? — поинтересовался я.
— Нет, не забыла, — промурлыкала Шайла. — И готова сопровождать тебя в дом этого неандертальца.
— Ты не возражаешь, если мы не возьмем с собой твою новую подругу? Харриет Табман[135], — с преувеличенной любезностью спросил я.
— Мне надо пойти на вечеринку со своим настоящим-в-скором-времени-бывшим мужем, — сказала Шайла, обращаясь к женщине. — А вы примите ванну и приведите себя в порядок. Вот вам десять долларов на такси. Оставьте ваше имя и адрес, а на следующей неделе я приглашаю вас на ланч.
— Лично я не собираюсь покидать наш дом, пока здесь эта женщина, — заявил я.
— Нет, собираешься, — звонким голосом ответила Шайла, — или уже завтра я подаю на развод. Это будет первый развод в Южной Каролине по причине белого шовинизма.
Шайла вылетела из дома, и я, с подозрением поглядывая на незнакомку, последовал за ней.
Когда мы вернулись с вечеринки, чернокожая женщина, судя по всему, вымылась, поела, а затем украла все платья Шайлы, все ее туфли и косметику. Она упаковала это в кожаную сумку, которую Шайла подарила мне на день рождения. По пути прихватила лежавшую на секретере возле дверей серебряную безделушку. Вызвала такси и радостно вернулась в подземный мир чернокожего Чарлстона.
И сейчас, стоя с Ли у могилы Шайлы, я даже улыбнулся в душе этому воспоминанию.
— Мы еще в жизни так не смеялись, как тогда, — сказал я. — И потом, когда приезжали в незнакомый европейский город, твоя мама обычно шептала: «Какого хрена? Где это я?»
— А полиция поймала эту женщину? — спросила Ли.
— Твоя мама не разрешила мне вызвать полицию, — ответил я. — Она заявила, что той женщине все эти вещи были нужнее, чем нам. И она даже рада, что та их взяла. А я считал, что этой женщине явно не помешало бы трудовое перевоспитание в местной тюрьме.