Мариша Пессл - Некоторые вопросы теории катастроф
Мы шли, не разбирая дороги. Поначалу я старалась, как Ганс и Гретель, прокладывать мысленный путь из крошек: ага, здесь кора ободрана, а тут возле сухого дерева громадный валун, похожий на жабу, здесь ветки раскинулись в форме перевернутого распятия, хорошенькое предзнаменование… Но приметные детали попадались редко. Минут через пять я поняла, что это бессмысленно, и просто вслепую следовала за Ханной, словно утопающий, который прекратил наконец барахтаться и покорно идет ко дну.
– Они пока и без нас обойдутся, – сказала Ханна. – Однако времени мало.
Не знаю, долго ли мы шли (часы я с собой не взяла – как потом оказалось, очень напрасно). Минут через десять Ханна вдруг остановилась и вытащила из поясной сумки еще одну карту – цветную, подробнее тех, что она раздала нам. Кроме того, она достала маленький компас и какое-то время изучала то и другое.
Потом сказала:
– Еще чуть-чуть.
Мы двинулись дальше.
До сих пор не могу объяснить, почему я так послушно шла за ней, ни о чем не спрашивая, и даже не боялась. Казалось бы, должна застыть на месте от страха, но нет. Я словно плыла по воздуху, вроде как в механическом каноэ на аттракционе «Волшебное путешествие по Амазонке» в парке развлечений «Мир чудес Уолтера» в городе Альпака, штат Мэриленд. Мозг фиксировал самые неожиданные детали: вот Ханна покусывает губы (совсем как папа, когда среди студенческих работ встретится неожиданно талантливая), вот мой левый ботинок попал в луч света от фонарика, сосны беспокойно ворочаются в ночи, как будто им не спится, а Ханна то и дело поправляет сумку на ремне – так беременные постоянно трогают свой живот.
Ханна снова остановилась, посмотрела на часы.
Сказала:
– Хорошо, – и выключила фонарик.
Мои глаза понемногу привыкали к темноте. Показалось, что это же самое место мы прошли минут пять назад. Я смутно различала морщинистые стволы сосен и перламутрово мерцающее вдохновенное лицо Ханны.
– Я хочу тебе кое-что сказать, – начала она, не сводя с меня глаз.
Глубоко вдохнула, выдохнула, но так и не произнесла ни слова. Она выглядела какой-то беспокойной, даже встревоженной. Кашлянула, снова перевела дыхание, прижала руку к ключицам, да так и оставила, словно белый воротничок.
– Не сильна я в этом! В чем другом сильна – в математике, в иностранных языках. Приказывать могу. Помогать людям расслабиться. А этого не умею!
– Чего – этого?
– Правду говорить!
Ханна рассмеялась, будто задыхаясь. Ссутулившись, посмотрела в небо. Я тоже посмотрела – это заразно, вроде зевоты. Небо лежало на макушках деревьев плотным черным лоскутом, и на нем стразиками посверкивали звезды, как на ковбойских сапогах июньской букашки Рейчел Грум.
– Знаешь, я никого не виню, – сказала Ханна. – Я сама во всем виновата. Каждому приходится делать выбор. Черт, сейчас бы закурить…
– Вам нехорошо? – спросила я.
– Да. Нет! Прости.
– Может, пойдем обратно?
– Нет-нет. Ты, наверное, считаешь, что я сумасшедшая…
– Не считаю! – сказала я, и, конечно, сразу мысль: а вдруг правда?
– То, что я хочу тебе сказать… В этом нет ничего плохого. Только для меня. Для меня это ужасно. Ты не думай, я понимаю, как это ужасно. И гадко. Невозможно так жить… Ну вот, я тебя напугала, прости. Я не хотела, чтобы ты все узнала вот так, в заколдованном лесу, средневековье какое-то. Но иначе невозможно толком поговорить, все время дергают: Ханна то, Ханна это. Черт, это немыслимо!
– Что немыслимо? – спросила я, но Ханна меня не слышала.
Она как будто говорила сама с собой.
– Когда я обдумывала, как расскажу тебе… Черт, я трусиха. Черт, черт! – Она замотала головой, провела рукой по глазам. – Видишь ли, бывают такие люди – хрупкие, ты их любишь и все равно ранишь… Я жалкая, да? Отвратительно! Ненавижу себя! Я…
В определенном смысле можно сказать: нет ничего страшнее, чем когда взрослый человек вдруг оказывается не взрослым в полном смысле этого слова – когда он расклеивается, разваливается на куски. И ты будто опять в детском саду видишь, как чудесную тряпичную куклу тянут вверх, а из-под нее показывается жуткая человеческая рука. Подбородок у Ханны сморщился от неведомых мне эмоций. Она не плакала, но уголки темных губ опустились книзу.
– Ты меня выслушаешь? – Голос у нее был старческий, тихий, дрожащий и в то же время просительный, как у ребенка.
Она стояла вплотную ко мне – слишком близко, – впившись глазами в мое лицо.
– Ханна…
– Обещай, что выслушаешь!
– Ладно…
– Спасибо!
Она вроде слегка успокоилась.
Вновь глубоко вздохнула – и опять ничего не сказала.
Я спросила:
– Это о папе?
Не понимаю, почему такой вопрос вдруг выскочил из моего рта. Может, в голове крепко засела история с Китти: если папа настолько легко врал на ее счет, не исключено, что он точно так же скрывал свои шашни с кем-нибудь еще из преподавательского состава. А может, сработала сила привычки: всю мою жизнь учительницы останавливали меня в школьных коридорах, гардеробах и спортзалах. Я со страхом ждала, что меня за что-нибудь отругают, или накажут, или сообщат, что я провалила итоговую контрольную и меня оставляют на второй год, а они, наклонившись поближе и обдавая меня кофейным дыханием, принимались расспрашивать о папе (курит ли он? встречается с кем-нибудь? когда удобно будет зайти поболтать?). Если бы меня попросили сформулировать гипотезу о причинах такого повышенного внимания, я сказала бы так: Все Из-За Папы. (Да он и сам так считал; если в супермаркете кассир хмурился, папа делал вывод: его обидело, что папа глянул на него свысока, выгружая продукты из тележки на транспортер.)
Однако реакция Ханны поставила меня в тупик. Ханна смотрела в землю, приоткрыв рот, будто от удивления, – или, может, она просто не расслышала и теперь не знала, что сказать. Так мы стояли под неумолчный шепот сосен – словно шипит газированная вода в стакане. Я ждала, что Ханна ответит «Да», или «Нет», или «Не говори ерунды», – и тут где-то сзади негромко, но отчетливо хрустнуло.
У меня сердце сжалось. Ханна мгновенно включила фонарик, направив луч в сторону звука. Свет и вправду выхватил из темноты что-то – блеснуло стекло, возможно очки. Кто-то ломанулся прочь, круша ветки и кусты и громко топая, причем, несомненно, на двух ногах. Я от ужаса не могла ни закричать, ни пошевелиться, и все равно Ханна зажала мне рот рукой и не отпускала, пока все не стихло. И снова только непроглядная ночь вокруг и деревья вздрагивают на ветру.
Ханна выключила фонарик. Вложила мне в руку.
– Не включай без необходимости. – Она говорила очень тихо, почти неслышно. – И это возьми, на всякий случай. – У меня в руках оказался лист плотной бумаги – карта. – Не потеряй смотри. У меня еще одна есть, но эта мне понадобится, когда я вернусь. Молчи, стой здесь и никуда не уходи.
Все произошло очень быстро. Ханна сжала мое плечо, сразу отпустила и двинулась в ту же сторону, где исчезло то существо; мне хотелось верить, что это медведь или, например, кабан – самое распространенное дикое животное, способное развивать скорость до сорока миль в час и обглодать человека до костей быстрее, чем водитель-дальнобойщик съедает куриное крылышко. Но в глубине души я знала, что это не животное. Рядом с нами, совсем близко, находится человек – то, что зоолог Барт Стюарт в книге «Звери» (1998) называет «самым страшным из хищников».
– Подождите!
Мне как будто сдавило грудь, выжимая сердце в горло, словно зубную пасту из тюбика. Я побежала за Ханной:
– Куда вы?
– Я сказала, стой здесь!
От ее жесткого голоса я разом остановилась.
– Наверняка это Чарльз, – чуть мягче добавила Ханна. – Ты же знаешь, он вечно ревнует. Не бойся!
Ее лицо было серьезно, хоть на нем и трепетала крохотная улыбка, будто ночной мотылек в темноте. Ясно же, она сама не верит в то, что говорит.
Ханна поцеловала меня в щеку:
– Пять минут подожди, хорошо?
У меня в голове метались слова, просились на язык. Но я промолчала. Я отпустила ее.
– Ханна?
Имя вырвалось тоненьким скулежом через минуту-другую. Еще не затихли ее шаги, и вдруг на меня обрушилось понимание, что я осталась одна среди равнодушных джунглей, им и дела нет, что я здесь умру, дрожащая, потерянная, стану лишней циферкой в сводке полицейских новостей. В местной газете напечатают мою фотографию из общего снимка класса (надеюсь, возьмут не ту, что из школы города Ламего). А потом газету с заметкой обо мне пустят на макулатуру, переработают и сделают из нее туалетную бумагу – или просто изорвут для кошачьего лотка.
Я звала Ханну еще раза три или четыре. Ответа не услышала. А скоро и шаги затихли.
Долго ли я ждала – не знаю.
Мне казалось, много часов, но о рассвете не было и речи, так что, наверное, прошло минут пятнадцать. Как ни странно, больше всего меня мучило, что я не могу определить время. Теперь я поняла то, что пишет осужденный убийца Шарп Зулетт в своей на удивление бойко изложенной автобиографии «Жизнь в яме» (1980) (напрасно я ее раньше считала излишне мелодраматичной). «В блошиной яме – так называется неосвещаемая камера четыре на девять футов в Ламгете, федеральной тюрьме особого режима поблизости от Хартфорда, – приходится выпустить из рук спасательный канат Времени и свободно парить в темноте, сжиться с ней, иначе сойдешь с ума. Черти начнут мерещиться. Один тип сам себе вырвал глаз после того, как два дня просидел в блошиной яме» (стр. 131).