Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
— Что такое? — спросил Хью.
— Неважно. Я всегда возвращаюсь к существу дела и развиваю прерванную мысль. В противном случае разве мог бы я так долго оставаться консулом? Когда мы решительно не понимаем причины поступка — это я говорю, чтобы напомнить тебе, если ты отвлекся, твои же рассуждения о сегодняшних событиях, — все равно, в случае ли злодейства, доброго дела или даже безразличного добру и злу поступка, мы в таком поступке, согласно Толстому, признаем наибольшую долю свободы. А стало быть, согласно Толстому, нам не следовало проявлять такого равнодушия, какое мы выказали...
— «Все без исключения случаи, в которых увеличивается и уменьшается наше представление о свободе и необходимости, имеют только три основания», — сказал консул. — Это неизбежно.
— Более того, — продолжал он, — согласно Толстому, мы, прежде чем осудить вора — если это вор, — должны бы себя спросить: какова его взаимосвязь с прочими ворами, каковы его семейные обстоятельства, его отношение ко времени и, более того, его отношение к внешнему миру, а также к причинам, произведшим поступок… Сервантес!
— Выходит, мы должны выяснять все это невесть сколько времени, а бедняга между тем пускай себе подыхает на дороге, — говорил Хью. — Как обстояло дело? Никто не имел возможности вмешаться, прежде чем поступок был совершен. Насколько мне известно, никто из нас не видел, как он украл деньги. И кстати, Джефф, о каком преступлении ты говоришь? Будто было только одно преступление… Ведь если мы не сделали ничего, дабы помешать вору, — это одно, а то, что мы решительно ничего не сделали, дабы спасти жизнь умирающему, — это совсем другое.
— Вот именно, — сказал консул. — Я ведь, кажется, говорил вообще о всяком вмешательстве. Почему, собственно, мы должны были как-то действовать, дабы спасти ему жизнь? Разве не имеет он права умереть, если хочет?.. Сервантес, мескаля. Нет, побольше, будьте добры… Почему кто бы то ни было должен вмешиваться в чьи бы то ни было дела? Почему, например, кому-то надо было вмешиваться в дела тласкальцев, хотя они жили себе припеваючи под вековыми деревьями среди изобилия водоплавающей птицы в ближайшей лагуне?..
— Какой еще птицы и в какой лагуне?
— А вернее, Хью, я вообще ни о чем не говорил… Допустим, мы что-то установили, — эх, Хью, ignoratio elenchi, вот что это такое. Иными словами, логическая ошибка, когда мы игнорируем то, что следует доказать или опровергнуть, и доказываем или опровергаем совсем не то, что следует. Скажем, все эти войны. По-моему, сейчас в мире едва ли найдется место, где людям еще есть всерьез о чем-либо спорить по существу. Эх вы, умники с вашими идеями!
— Эх, ignoratio elenchi!.. Взять хотя бы все эти благие намерения ехать сражаться в Испанию… и в несчастный, беззащитный Китай!
— М-м…
За стенами душераздирающе взвыл ветер, нагоняя жуть, подобно урагану в Англии, который налетает с севера, рыщет по теннисным кортам и заставляет гудеть колокола.
— И вообще ты мог бы придумать что-нибудь пооригинальнее.
— Еще совсем недавно перед нами была несчастная, беззащитная Эфиопия. А до этого — несчастная, беззащитная Фландрия. Обратись к истории. Загляни на тысячу лет в прошлое. Какой смысл вмешиваться в нелепый ход истории? Словно barranca, ущелье, загаженное отбросами, петляет она через века и катится к… Скажи на милость, как способствует все это героическое сопротивление несчастных, беззащитных народов, которые беззащитны главным образом в результате некоего тщательно рассчитанного и преступного умысла…
— Черт возьми, я же и говорю…
— …как способствует оно бессмертию человеческого духа? Никак ровным счетом. И даже того хуже. Страны, цивилизации, империи, несметное множество людей гибнет безо всякого смысла, и с ними вместе гибнет их душа, их разум, единственно ради того, чтобы мог выжить один склочный старик в Тимбукту, о котором ты, может, сроду даже не слышал, а он сроду не слышал о них, сидит себе и допотопными способами пытается доказать, что в математике есть нечто вроде ignoratio elenchi.
— Ради бога, перестань, — сказал Хью.
— Возьми хотя бы времена Толстого… Ивонна, ты куда?
— Сейчас приду.
— Тогда был несчастный, беззащитный Монтенегро. И несчастная, беззащитная Сербия. Или загляни еще дальше в прошлое, Хью, во времена Шелли, когда была несчастная, беззащитная Греция… Сервантес!.. И опять будет то же самое, уж это наверняка. Или возьми времена Босуэлла — несчастная, беззащитная Корсика! Тени Паоли и Монбоддо. Вечная история. И Руссо — не тот, который служил в таможне, — прекрасно знал, что несет чушь…
— А я вот хотел бы знать, что за чушь несешь ты, черт бы тебя взял!
— Чего ради люди вечно лезут в чужие дела?
— Или морочат другим голову?.. Пускай только начнется настоящая война, увидишь, как кровожадны люди вроде тебя!
— Но этому не бывать. А вы все должны — Сервантес! — выучить наизусть то, что пишет Толстой о подобных вещах, тот разговор с добровольцами в поезде из «Войны и мира»…
— Но ведь это же из…
— И первый доброволец, заметь, оказался хвастливым идиотом, он напился и, очевидно, был уверен, что совершает геройский поступок… чего ты смеешься, Хью?
— Это забавно.
— Второй же испробовал всего и везде потерпел неудачу. А третий… — Внезапно вернулась Ивонна, и консул, уже дошедший почти до крика, понизил голос. — Тот артиллерист, что сначала ему понравился… Кто он таков в конечном счете? Юнкер, который не выдержал экзамена. Все они, стало быть, неудачники, все ни на что не годны, трусы, кривляки, притворщики, паразиты, все до единого боятся ответственности, уклоняются от борьбы, готовы ехать куда угодно, и Толстой это прекрасно понимал…
— Выходит, они спасаются бегством? — сказал Хью. — Но разве Катамасов, или как бишь его, не считал поступок этих добровольцев воплощением души всего русского народа?.. Но если уж…
— Но если уж ты не врешь и действительно читал «Войну и мир», почему у тебя не хватило ума извлечь для себя пользу из этой книги, спрашиваю я еще раз.
— Некоторую пользу я по крайней мере извлек, — сказал Хью, — и могу отличить ее от «Анны Карениной».
— Ладно, пускай это «Анна Каренина»… — Консул помолчал. — Сервантес!
И Сервантес появился, держа под мышкой своего бойцового петуха, который, казалось, спал мертвым сном.
— Muy fuerte, — сказал он, — muy уж-жасна, — и прошел мимо. — Un bruto.
— Но я подразумевал также, что вы, мерзавцы, заруби это себе на лбу, вы лезете в чужие дела не только за границей, по и у себя дома. «Ах, Джеффри, милый, почему ты не бросишь пить, пока не поздно?..» И все прочее. А с чего вы взяли, что еще не поздно? Меня вы спросили? — Что он такое говорит?
Консул слышал собственные слова, удивляясь своей неожиданной жестокости, своей низости. И знал, что не остановится, — Я наилучшим образом, с полным правом порешил, что уже поздно. А вы, только вы одни, пристаете ко мне, перечите.
— Эх, Джеффри…
… Неужели он говорил это? И нужно ли это говорить?.. Стало быть, нужно.
— Вы же знаете, одна лишь уверенность, что уже поздно, слишком поздно, и поддерживает во мне жизнь… Все вы одинаковы, все до одного, Ивонна, Жак и ты, Хью, вы норовите вмешаться в чужую жизнь, всегда, всегда вмешиваетесь… С какой стати, например, кому-то понадобилось вмешаться в жизнь Сервантеса, пристрастить его с детства к петушиным боям?.. Это и порождает несчастье в мире, скажем прямо, да, прямо, вся беда в том, что у вас не хватает ума, и простоты, и мужества, да, мужества, взять на себя, взять…
— Послушай, Джеффри…
— Что сделал для человечества ты, Хью, со всеми твоими туманными разглагольствованиями о капиталистическом строе, ведь ты только трепал языком и жил себе припеваючи, разве нет, подлая твоя душа?
— Заткнись, Джефф, сделай милость!
— Оба вы таковы, подлые ваши души! Сервантес!
— Джеффри, сядь, умоляю тебя, — сказала, кажется, Ивонна измученным голосом, — ты ведешь себя просто безобразно.
— Нет, Ивонна, ничего подобного. Я говорю совершенно спокойно. Так вот я вас спрашиваю, что сделали вы для кого-либо, кроме самих себя? — Нужно ли это говорить? Но консул говорил, уже сказал это: — Где мои дети, которых я, быть может, хотел иметь от тебя? Представь себе, я, быть может, хотел их иметь. А их утопили. Они захлебнулись под душем, где шумела вода, тысячи струй. К твоему сведению, ты не способна хотя бы притворяться, будто любишь «человечество», ничуть не бывало! Тебе не нужна даже иллюзия, хотя кое-какие иллюзии у тебя, к несчастью, есть, они-то и помогли тебе пренебречь единственным твоим благим и естественным предназначением. Но если поразмыслить, лучше бы женщинам вообще не иметь предназначения!
— Не будь свиньей, Джеффри, дьявол тебя побери.
Хью встал.
— Сиди и не рыпайся, от свиньи слышу, — сказал консул повелительно. — Я, конечно, понимаю, в какую романтическую историю влипли вы оба. Но даже если Хью и на сей раз выйдет сухим из воды, все равно скоро, очень скоро ему станет ясно, что он лишь один из сотни обманутых простаков, скользких, как рыбы, норовистых, как жеребцы, — все сплошь вонючие козлы, похотливые обезьяны, ненасытные, спесивые волки. Нет уж, хватит и одного…