Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
— Постой, Джефф…
— …рутений, самарий, кремний, тантал, теллур, тербий, торий…
— Да погоди же…
— …тулий, титан, уран, ванадий, франций, ксенон, иттербий, иттрий, цирконий, европий, германий — уф! — и колумбий! — когда они против тебя и все прочее, тут дело совсем другое.
Консул допил пиво.
С неба опять неожиданно обрушился громовой удар, раскатистый и гулкий, затихая в отдалении.
А Хью как ни в чем не бывало говорил, казалось, спокойно, невозмутимо:
— Погоди, Джеффри. Давай раз и навсегда выясним этот вопрос, поговорим начистоту. Для меня коммунизм, каков бы ни был он на данном этапе, по сути своей не система, ничего подобного. Это просто воплощение нового духа, нечто такое, чему когда-нибудь, так или иначе, предстоит стать необходимым, как воздух, которым мы дышим. Это не мои слова, я слышал их раньше. И то, что я намерен сказать, отнюдь не ново. Право же, через пять лет это вообще покажется прописной истиной. Но, сколько мне известно, никто еще не обращался к Мэттью Арнольду, чтобы подкрепить подобные доводы, И я сейчас приведу тебе цитату из Мэттью Арнольда, в частности еще и потому, что ты полагаешь, будто я не способен приводить цитаты из Мэттью Арнольда. Но ты заблуждаешься. В моем представлении то, что у нас принято называть…
— Сервантес!
— …представляет собой духовное начало, которое в современном мире играет роль, подобную роли христианства в древности. Мэттью Арнольд в своем сочинении о Марке Аврелии пишет…
— Сервантес, ради всего святого…
— «…Наоборот, те императоры, которые стремились к подавлению христианства, считали, что имеют дело с презренной философией, подрывной политической деятельностью и низменной моралью. Будучи людьми, они относились к этому примерно так, как наши ревнители нравственности относятся к мормонам; будучи правителями, они относились к этому, как наши либеральные деятели относятся к иезуитам. Нечто вроде мормонов…»
— «…организация, созданная как громадное тайное общество, преследующее непонятные политические и общественные цели, каковое Антоний Пий…»
— Сервантес!
— «Внутренняя и определяющая причина такой трактовки, без сомнения, кроется в том, что христианство являло собой новый дух в мире, подвластном Риму, и было призвано воздействовать на этот мир в качестве растворителя; поэтому христианство с неизбежностью…»
— Сервантес, — сказал консул, перебивая Хью, — вы родом из Оахаки?
— Нет, сеньор. Из Тласкалы. Я тласкалец.
— Так-с, — сказал консул. — И что же, hombre, там, в Тласкале, растут вековые деревья?
— Si, si, hombre. Вековые деревья. Много деревьев.
— И Окотлан. Окотланская святыня. Ведь это в Тласкале?
— Si, si, senor, si, Окотланская святыня, — подтвердил Сервантес, отходя к стойке.
— И Матлалкуэятль.
— Si, hombre. Матлалкуэятль. Тласкала.
— И лагуны?
— Si… много лагун.
— И разве лагуны эти не изобилуют водоплавающей птицей?
— Si, senor. Muy fuerte… в Тласкале.
— Ну вот, — сказал консул, оборачиваясь к Хью с Ивонной, — что же вы имеете против моего предложения? Что же с вами такое, друзья мои? Может, ты все же раздумал охать в Веракрус, Хью?
У двери вдруг вызывающе громко забренчала гитара, и Сервантес снова подошел к ним:
— Эта песня имеет название «Черные цветы». — Сервантес хотел было подозвать гитариста. — Там поются такие слова: «Я страдаю потому, что твои губы говорят всегда ложь и поцелуй их приносит смерть».
— Гоните его в шею, — сказал консул. — Хью, cuänlos trenes hay el dia para Vera Cruz?[207]Гитарист заиграл что-то другое.
— Это песня крестьянина, — сказал Сервантес, — про быков.
— Хватит с нас быков на сегодня. Гоните его отсюда, рог favor, — сказал консул. — Что это с вами, право? Ивонна, Хью… Такая бесподобная, дивная мысль, и такая разумная. Поймите же, под лежачий камень, — камень, Сервантес! — вода не течет… Тласкала как раз по пути в Веракрус, Хью, поверь моему слову… И больше мы никогда не увидимся с тобой, старина. Такое у меня предчувствие… Надо выпить по этому случаю. Брось, меня не проведешь, я тебя насквозь вижу… Пересадка в Сан-Мартин Тексмелукан в обоих направлениях…
За дверьми, с низкого неба коротко прогремел гром, Сервантес проворно принес кофе; чиркая спичками, он предлагал им прикурить.
— La supersticion dice, — сказал он с улыбкой, зажег ещѳ спичку и поднес ее консулу, — que cuando tres amigos prenden su cigarro con la misma cerilla, el ultimo muere antes que los otros dos [208].
— У вас в Мексике есть такое поверье? — спросил Хью.
— Si, senor. — Сервантес кивнул. — Но на войне с этим нельзя считаться, потому что там у многих солдат бывает только одна спичка.
— «Огненная палочка», — сказал Хью, закрывая огонек ладонью, в то время как консул прикуривал. — У норвежцев спички называются куда образней, чем у нас.
…Смеркалось; гитарист, кажется, сидел теперь в уголке, и на нем были темные очки, последний автобус уже ушел, они опоздали и не могли бы уехать при всем желании, а ведь автобус этот отвез бы их в Тласкалу, домой, но зато теперь, когда они пили кофе, консул, казалось ему, снова вдруг заговорил трезво, красноречиво, непринужденно, он поистине был великолепен и не сомневался в том, что Ивонна, сидящая напротив, счастлива с ним, как прежде. «Огненные палочки», Хью сказал, что у норвежцев так называются спички, вспомнилось ему. И он говорил про индо-арийцев, про иранцев, про священный огонь, который жрец призывает с неба при помощи огненных палочек. Он говорил про священные возлияния, про нектар бессмертия, о котором сказано в «Ригведе», про гашиш, который, надо полагать, действует почти так же, как мескаль, но тут он предусмотрительно переменил тему и говорил уже про норвежскую архитектуру, или, верней, про архитектурные памятники Кашмира, где, можно сказать, преобладает сугубо норвежский стиль, взять хотя бы деревянную мечеть в Хамадане с ее тонкими, высокими минаретами и орнаментами, словно парящими по верху стен. Он говорил о парке Борда в Куаунауаке, напротив кинематографа сеньора Бустаменте, о том, что парк этот почему-то живо напоминает ему берег Нишат Бага… Консул говорил о ведических богах, которым, собственно, не присущ антропоморфизм, а вот Попокатепетль и Истаксиуатль… Или это не так? Но все равно консул уже снова говорил о священном огне, священнодейственном огне, о каменном прессе для отжимания божественного вина, о жертвенных хлебах, быках и лошадях, над которыми жрец произносит нараспев ведические изречения, о том, что обряд возлияния поначалу был очень прост, но со временем становился все сложнее, свершался с неукоснительным соблюдением всех правил, и при малейшей оплошности — хихикс! — жертва теряла силу. Возлияния, божественный напиток, мескаль, ох, мескаль, да, он вернулся к этому и сразу снова повел речь о другом, почти так же хитроумно, как раньше. Он говорил о женах, которых приносили в жертву, и о том, что в рассматриваемые времена в Таксиле, близ Кхиберского перевала, бездетная вдова могла вступить в левиратный брак со своим деверем. Консул вдруг обнаружил некую глубинную связь, помимо простого созвучия, между Таксилой и Тласкалой: ведь когда великий ученик Аристотеля — послушай, Ивонна, — Александр Македонский вступил в Таксилу, разве он не заручился наперед, как сделал и Кортес, поддержкой Амбхи, повелителя Таксилы, который тоже видел в союзе с чужеземным завоевателем превосходный способ избавиться от соперника, только не от Монтесумы, а от Паураве, что властвовал в междуречье над землями от Джхельмы до Ченаба? Тласкала… Консул говорил не хуже сэра Томаса Брауна про Архимеда, Моисея, Ахиллеса, Мафусаила, Карла Пятого и Понтия Пилата. Консул говорил также про Иисуса Христа или, вернее, про Юса Асафа, который и был Христом, согласно кашмирской легенде, — после снятия с креста он ушел в Кашмир, дабы отыскать исчезнувшие колена Израилевы, и там, в Шринагаре, умер…
Но вышло какое-то пустяковое недоразумение, консул и не говорил вовсе. Нет, это ясно. Он слова не вымолвил. Все было лишь иллюзией, ураганом бессвязных мыслей, и наконец вот сейчас, сию секунду, все прояснилось, обрело безукоризненную и совершенную стройность.
— Поступок человека сумасшедшего, пьяного, — сказал он, — или сильно возбужденного представляется менее свободным и более необходимым тому, кто знает душевное состояние того, кто совершил поступок, и более свободным и менее необходимым тому, кто этого не знает.
Это было как фортепианная музыка, как короткая пьеска, совсем несложная — он и в excusado уходил, вспомнилось ему теперь, для того главным образом, чтобы восстановить это в памяти, привести в порядок, — и еще, пожалуй, это было как цитата из Мэттью Арнольда, что привел Хью, и как короткое музыкальное произведение, прилежно разученное много лет назад, но едва лишь захочешь его сыграть, оказывается, что ты его позабыл, а потом, в один прекрасный день, когда напьешься по-настоящему, пальцы сами собой заскользят по клавишам и каким-то чудом польется освобожденная мелодия во всем своем совершенстве; только вот у Толстого он еще не улавливал мелодии.