Эрвин Штриттматтер - Чудодей
Станислаус не знал, правду ли она говорит, но ему хотелось утешить ее и на тот случай, если все сказанное ею было правдой.
Она зажала ему рот.
— Нет, я не сестра милосердия. Я сестра похоти. Я использую жажду любви моих больных. Я воюю с богом. Он сделал меня уродливой, а я обманываю его людей. Я буду и дальше его обманывать. О, я стану еще хуже. Я пойду в госпиталь для слепых. Мне нужны недавно ослепшие, которые еще не научились видеть руками. Я спрячу свои очки в шкаф и буду шататься между постелями слепых, немногим менее слепая, чем они.
Паровоз просвистел. Жестокий свист, точно режущий удар ножа.
— А теперь иди, уходи! — она толкнула его к поезду и сама прыгнула в темноту. Станислаус услышал, как она застонала. Должно быть, упала.
9
Станислаус спасает горящего человека, но за это доброе дело его наказывают, и он решает согреть сердце женитьбой.
Выпал снег. Серый городской снег. Голодные лошади раскапывали его копытами. Эскадрон расположился перед казармами в польском городке. Солдаты ждали. Станислаус и Хартшлаг сидели на корточках перед холодной полевой кухней. Станислаус смотрел, нахохлившись, из-под нахлобученного подшлемника на бывшего своего коня «Попрыгуна». В нем было живое, животное тепло. А полевая кухня покрылась наледью.
Ротмистр фон Клеефельд шагал по площади перед казармами. Его аистиная походка не изменилась от мороза, но его величие казалось несколько нарушенным. В нем бушевала злость, самая обыкновенная злость маленького человека. Солнце прорвалось на одно мгновенье сквозь облака. Снег заблестел, и блеск его отразился в монокле ротмистра, голос которого, как всегда, был деревянно скрипуч.
— Разве мы люди второго сорта?
Вахмистр Цаудерер, подскакивая, как взъерошенный зимний воробей, спешил вслед за ротмистром. И так же, как воробей клюет навоз, он подхватывал слова, которые на ходу ронял ротмистр.
— Слушаюсь, но это твердый орешек, господин ротмистр, — сказал он.
Ротмистр остановился. Солнце опять скрылось. Монокль ротмистра потускнел.
— То есть как это орешек?
Вахмистр подтянулся — воробей подобрал крылья.
— Так говорят, господин ротмистр.
— Кто говорит?
— У нас в дивизионе говорят.
— Но прошу, чтобы не у меня в эскадроне. Это словечки, подслушанные у тех, там. — И он указал пальцем в кожаной перчатке на окна казармы.
В казарме обитал батальон гитлеровских охранных отрядов СС. И эти арийцы сочли себя обиженными. Они завоевали эту страну и этот город, а теперь явились серые воробьи, прилетевшие из отечественных казарм, и хотят прогнать их, орлов, из гнезд и сами стать здесь господами и владельцами.
Теперь арийцы были заняты тем, что вышвыривали из окон на двор казармы столы, табуретки и шкафы. Тррах-ух! Стол свалился прямо перед жеребцом-попрыгуном. Тот взвился на дыбы, захрапел, сбросил всадника. На снегу темнели доски стола, испещренные жирными пятнами.
Ротмистр ускорил шаг. Вахмистру пришлось чаще подскакивать. Табуретка грохнулась у ярко начищенных сапог ротмистра, а из окна черномазый ариец заорал:
— Долой клопов!
Ротмистр резко остановился и вытер снежную пыль с лакированного козырька.
— Невероятно! — пробормотал он.
— Невероятно, — подхватил вахмистр.
Со свистом вылетел шкаф.
— Пожалуй, это уже предел?
— Дают прикурить! — сказал вахмистр.
Фон Клеефельд не обратил внимания на это словечко. У него уже не было времени бороться против одичания, сказывающегося в речи его подчиненных. Он уже почти бежал к навесу над главным входом казармы. Часовые стискивали губы так, словно жевали передними зубами маковые зерна. От подавленного смеха у них вздувались животы, когда они брали «на караул». Ротмистр, согнувшись от обиды, вошел в казарму. Его солдаты на площади топали ногами и хлопали в ладоши, чтобы согреться.
Когда ротмистр вышел обратно, он выглядел так, будто у него сломан позвоночник. Только уже в конце площади он поднял голову, и рыхлые снежинки упали на его монокль, как на маленькое стеклянное блюдо. Вахмистр, подражая ему, тоже поглядел на небо. Ротмистр вынул из глазницы монокль. Вахмистр не знал, что ему сделать в подражание.
— Располагаться лагерем! — закричал ротмистр. Он зашагал дальше, и снежинки сидели на его меховом воротнике, точно белые клопы.
Вечер шел к концу. Солдаты сидели в палатках. Они молчали. Каждый согревал мысли у более или менее жаркого огонька своего сердца. Снег уже больше не падал. Холод становился все неистовее. Солдаты жевали сухой хлеб. За палатками кони копытами копали снег. У них не было сена. Часовые пытались успокоить их кусками хлеба из своих порций.
Станислаус вспоминал все хорошие минуты своей жизни, чтобы хоть так обороняться от холода. Счастливых мгновений в его жизни нашлось очень мало, и они были коротки. Он задремал и проснулся от стука своих же собственных зубов. В прорезь палатки проникало робкое тепло. Отсвет, как бы от затененного солнечного света, мерцал на палаточной ткани. Снаружи шумели, среди бела дня: неужели в этой диковинной стране так резко менялась погода?
Станислаус услышал командные окрики. Потом топот. Внезапно стало тихо, как на цирковой арене перед трудным номером. И вдруг затрещал огонь. Возле палатки что-то упало. На пологе Станислаус увидел силуэт коленопреклоненного человека. Послышались рыдания и стоны. Станислаус выскочил наружу.
Перед палаткой стоял на коленях бородатый человек. Он был похож на первосвященника с картинки в школьной библии. Его длинное пальто горело. А он молился.
Роллинг подбежал, опрокинул старика и стал катать его по снегу. Это могло показаться грубым, по пламя на полах стариковского пальто, шипя, угасало. Лошади пугались. Они шарахались, дергая цепи. Роллинг окутал старика своим одеялом. Пахло горящим тряпьем и паленым волосом. На казарменной площади пылал, рассыпая искры, костер арийцев. Дверцы горевших шкафов коробились и трещали. Пламя шумно взлетало к ночному небу. Звезды мерцали, зеленые от мороза. У костра послышался рев и гогот, словно стая волков резвилась в полнолуние. На другой стороне площади человек в пылающей накидке убегал в темноту. Станислаус припустился за ним.
— Стой, дай потушу!
Человек побежал еще быстрее; пламя на его одежде разгоралось.
— Фьють! Фьють! — Станислаус бросился на землю, словно боевой опыт был у него в крови.
Станислаус огляделся. Перед ним был растрепанный кустарник. Горящий человек исчез. Снова просвистели две пули.
— Перестаньте! Это я! — крикнул Станислаус.
— Дурак! Иди сюда, — позвал Роллинг. Станислаус полез к нему в кусты. Они оказались на берегу реки.
— Лед еще тонкий. Чего доброго, он утонет, — сказал Роллинг.
Кустарник укрывал их. Они приободрились и встали. Они долго еще стояли в кустах и мерзли, а те, там у костра, разорялись, как черти в пекле.
Два черных арийца вцепились в Вайсблата, который неумело пытался затушить горящий долгополый сюртук на другом старике.
— Ты что за свинья? — они задрали полусожженные полы и совали зад старика в лицо Вайсблату.
— А ну целуй.
Вайсблат не подчинился. Они стали пихать его ногами. Он упал на старика, вскочил и удрал в свою палатку. Вайсблат с благодарностью осязал тонкую ткань палатки — хоть какая-то защита! Разыскивая ощупью свое одеяло, он прикоснулся к чьей-то руке. То была рука Вилли Хартшлага.
— Ну, ты брось это, — пробурчал Вилли и перевернулся на другой бок. Вайсблат уже едва не возликовал, встретив человеческую руку, но потом одумался, сообразив, что с высот своих философских созерцаний он опустился в гущу жизни. И за это был наказан.
Станислаусу в течение всей этой ночи было не легче. Его трясло от страха и возмущения. К утру он решил, что женится на Лилиан, чтобы все же иметь свой дом и свой очаг в этом мире, где люди бродят, как волки.
Два дня спустя они разместились в казарме. На площади оставалась куча золы и обуглившиеся остатки столов и шкафов. Ротмистр фон Клеефельд запретил убирать. Он подал рапорт в штаб полка. Погасший костер должен был стать безмолвным свидетелем, когда известные части будут привлечены к ответственности за произведенное ими злонамеренное разрушение казенной мебели. Рапорт все двигался и двигался по инстанциям. А остатки костра так и оставались на том же месте.
Станислаус, Вайсблат и Роллинг, обмундированные по-походному, стояли перед ротмистром фон Клеефельдом. Лицо Роллинга было до самого носа скрыто холодным стальным шлемом.
Когтистые пальцы ротмистра сновали по исписанному листу бумаги. Его лицо было мертвенно, как пустыня. На нем не вырастали ни гнев, ни улыбка.
— Итак, значит, вы помогали евреям. Здесь вот написано.