Евгения Кайдалова - Ребенок
– А у тебя красивое имя, – сказал Антон, глядя на меня с пристальной улыбкой.
– Да, ничего, – согласилась я.
– И-н-н-а… – Он протянул мое имя так, что оно зазвенело гитарной струной. – Необычно. Ты и сама должна быть какая-то иная, ни на кого не похожая…
Я опять почувствовала прикосновение сахарных иголок.
– Откуда ты?
– Из Пятигорска.
– У вас там и правда пять гор вокруг?
– Правда: Машук, Эльбрус…
– Эльбрус тоже виден? А меня там на вершине ты никогда не замечала? На горных лыжах, в красно-белом комбинезоне.
– А шапочка у тебя была какого цвета?
– Я без шапочки катаюсь.
– Значит, это был не ты.
Мы хохотали без малейшего стеснения, заставляя оборачиваться всех соседей по столовой.
– А ты москвич?
– Sure.
– Что?
– Конечно, говорю.
«А что же ты делал возле общежития? Да еще утром?» – этот вопрос я не задала, потому что знала на него ответ. Знала, но слышать не хотела. Если я этого не услышу, значит, этого как будто не было. Не было и не будет, потому что сейчас Антон сидит рядом со мной, а заглядывать в будущее я не желаю. Я и так знаю, что будущее мое светло, словно озаренное вечным рассветом.
Обратно мы возвращались совсем не той дорогой, которой пришли в «святилище». Антон не стал подниматься наверх из столовой, а повел меня подземными лабиринтами мимо кухонь и университетского отделения милиции, так что мы вышли на поверхность из совершенно незаметной снаружи каменной складки огромного здания. У меня было такое чувство, что мой спутник, как Орфей Эвридику, вывел меня на поверхность земли из подземного мира. На мне теперь вечно будет лежать печать соприкосновения с чем-то неизмеримо великим и таинственным.
Распрощались мы на платформе метро.
– Напомни еще раз, в какой ты комнате живешь, – тихо сказал Антон, обводя пальцем контур моего уха.
Я напомнила. Теперь его палец играл моей серьгой.
– Когда у тебя следующий экзамен? Я приду вечером тебя поздравить.
Я сказала. В горле у меня слегка пересохло.
– Ну, пока! – Как и в начале нашей встречи, он поцеловал меня в щеку, а мне отчаянно захотелось его обнять. На этом мы разошлись по разным поездам.
Через день я шла на экзамен, чувствуя себя так, словно я еду на белом коне, а дорогу мне устилают цветами. Второй встреченный мной в жизни Мужчина ясно дал понять, что Москве я желанна также, как желанна ему самому. А Москва желанна мне – значит, мы с этим городом нашли друг друга…
– Абитуриенты, заходите, пожалуйста!
Я бестрепетно шагнула в распахнувшуюся дверь, не смущаясь даже тем, что немного поторопилась. К тому времени я уже знала, что лучше всего приходить на экзамен к самому началу (пока преподавателям не с чем тебя сравнивать) и сдавать его в первой пятерке отвечающих, лучше всего пятой по счету (больше всего времени на подготовку). В своей пятерке я оказалась третьей и радостно напомнила себе, что три – счастливое число.
– Берите, пожалуйста, билеты.
Я спокойно протянула руку, не пытаясь повысить «счастливость» билета разнообразными ухищрениями: тянуть его левой рукой вместо правой, просить преподавателя самого вытянуть мне билет, брать тот, что лежит самым нижним в кучке…
Я перевернула судьбоносную белую бумажку, но не увидела ничего, кроме номера. Однако у моего билета был номер «7», а более счастливого сочетания, чем три и семь, нельзя было себе представить. К тому же седьмого июня был мой день рождения – знаки расположения ко мне судьбы сыпались отовсюду.
– «Символизм в поэме Блока "Двенадцать"» и «Сюжет и композиция драмы Островского "Гроза"», – огласил преподаватель. – Садитесь, готовьтесь. Вопросы есть?
Я покачала головой, буквально падая на указанное мне место. Вопросов у меня действительно не было, но не было и ответов. Когда читаешь «Двенадцать», то действительно бродишь между символов, словно в лабиринте. Но как об этом рассказать, чтобы ответ прозвучал не в стиле анекдота про Чапаева, поступавшего в военную академию: «…Я понимаю, что 0,5 и 0,5 будет литр, а по-научному сказать не могу!..»?
«Гроза»… Всегда терпеть не могла эту пьесу за редкую прямолинейность и отсутствие подтекста. Свекровь тиранила невестку, та терпела-терпела, да и утопилась. Обычная бытовуха, такого и в наше время полно (правда, современная Катерина скорее утопила бы саму свекровь, а с мужем просто развелась). Не знаю, зачем эту пьесу вообще было писать, и тем более не понимаю, зачем мне рассказывать о ее сюжете и композиции…
– Кто следующий? Кажется, вы третьей брали билет?
Я дернулась, как марионетка, чувствуя, что судьба резко натянула мою нить. Не пытаясь оттянуть время, я шагнула к преподавательскому столу. Надо просто успокоиться и пойти на поводу у своего языка, смогла же я буквально по наитию написать сочинение!
– Поэма Блока «Двенадцать», – начала я наобум, – была написана в непростое время. Шла революция, в стране была разруха, а в умах – разброд и шатания…
Говоря это, я с ужасом чувствовала, что мои слова, вместо того чтобы стать блестящей, тонкой рапирой и наповал сразить экзаменатора, принимают форму первобытного, грубо отесанного зубила. С таким еще можно пойти на мамонта, но попробуй одолей им профессора или доцента!
– Эти разброд и шатания Блок запечатлел в поэме в виде символов, а поскольку сам он принадлежал к символизму как литературному течению, ему это легко удалось…
Первобытное зубило на глазах превращалось в простой булыжник. Экзаменатор слушал меня с абсолютно непроницаемым лицом.
– Вот, например, образ голодного пса, который стоит на перекрестке…
– Простите, кто стоит: пес или образ?
– Пес. В виде образа.
– Так… И зачем они там стоят?
– Затем, что Блок хотел показать, насколько стоящий рядом с псом буржуй похож на этот образ.
– Давайте на секунду прервемся. Скажите, пожалуйста, какие символические образы вам больше всего запомнились при чтении поэмы?
– Вьюга! – уверенно сказала я, помня, что двенадцать красноармейцев все время заносит снегом.
– А еще?
– Пес.
– В виде образа… Ну а еще-то что?
Я молчала. Мой булыжник издевательски таял в руках, оказавшись просто сосулькой; обороняться, а тем более наносить удар было нечем.
– А вот число идущих красноармейцев – двенадцать – у вас не вызывает никаких ассоциаций?
– Это дюжина, – сказала я, сглатывая сухим горлом какую-то густую слизь, – она считается счастливым числом. Тринадцать – это уже чертова дюжина.
– Сколько было апостолов у Христа?
– Двенадцать?
– Вы Библию не читали?
– Ее нет в программе…
– Ну, мало ли чего нет в программе! Библия уже столько веков питает все мировое искусство… Хорошо, последний вопрос: почему Блок считает, что на спине у красноармейцев должен быть бубновый туз? И что это за «бубновый туз»?
Я не смотрела экзаменатору в глаза, понимая, что не увижу в них ничего, кроме презрения.
– Переходите ко второму вопросу.
Впадая в такое морозное оцепенение, словно разгневанная поэма «Двенадцать» замела и меня вьюгой, я начала пересказывать содержание «Грозы». Экзаменатор слушал, уже не перебивая и, видимо, уже не вслушиваясь, а имея насчет меня совершенно четкое мнение. Лишь под конец он прервал меня вопросом:
– Что такое сюжет? Дайте определение.
– …
– А что такое композиция?
Вьюга и зимний Петроград отступили. Теперь лицо у меня горело, словно на южном солнцепеке.
– Давайте зачетку.
Взяв ручку, он на секунду приостановился.
– У вас есть какие-нибудь печатные работы? Вы когда-нибудь печатались в газетах, журналах?
Я не смогла даже достойно покачать головой, а в отчаянии мелко затрясла ею.
Зачетка вернулась ко мне. Я даже не стала смотреть в нее: не все ли равно, каким почерком написано слово «неуд.»?
Я вышла на улицу, неся на своих плечах все желтое здание факультета журналистики, все остальные университетские корпуса, вместе взятые, всю Москву и весь земной шар. Я не плакала, я вся была смерзшейся и почти окаменевшей болью. Наверное, такое же чувство испытывают приговоренные к смертной казни: у тебя отнимают весь мир, а ты ничего не можешь с этим поделать.
У меня изнуряюще ныла голова, оттого что в нее бесконечным тараном бил один и тот же вопрос: почему? Я прекрасно помнила (и любила!) поэму «Двенадцать», я вдоль и поперек знала бесхитростную «Грозу», я была более чем уверена в себе, экзаменатор меня не заваливал, у меня всегда была пятерка по литературе, Илья Семенович сказал, что я должна поступить на журфак, а Антон заранее собирался меня с этим поздравить… Почему???
Меня не столько мучило унижение, связанное с провалом, сколько страшная уверенность в том, что дом-святилище, дом-муравейник и человеческий хоровод на Воробьевых горах потеряны для меня раз и навсегда. Москва как-то разом изменила свои контуры, в ней появилось одно недоступное мне измерение – университет.