Даниэль Кац - Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию
— Против кого мы, собственно, воюем? — истерично вопрошал молодой солдат. — Он ничего не сказал о немцах. Почему? Кто скажет, с кем мы должны бороться?
— Не все ли равно — с кем, черт побери? — раздраженно крикнул пожилой солдат.
— Тебе-то не все равно? — сказал жестянщик.
— А!.. Вспомнил! — воскликнул Беня. — «Галльская война» Юлия Цезаря! Ясно как день! Какой-то болван припутал к указу «Галльскую войну»!
— Не трепли языком! — буркнул жестянщик. — И так ничего не разберешь, а ты еще больше запутываешь!
— Но кто-то определенно припутал «Галльскую войну» к указу, — упорствовал Беня. — Это так и не иначе.
— Кто же это мог быть? — спросил капрал-ингерманландец.
— Не знаю. Может, этот капитан… Касулкин… А может, и сам царь!
— Ну да? Столько дурачины зараз? — рассмеялся пожилой солдат.
Солдаты долго спорили. Одни доставали из ранцев еду и карты, другие спиртное. Бутылки начали ходить по кругу. Кто-то играл на двухрядке. Кто-то пел. Все потели. В вагоне было невыносимо жарко, безропотный солдат-бородач, не сумев очистить глаз от табака и не найдя своего места, ходил, часто мигая, из вагона в вагон.
На вокзале в Выборге состав на минуту остановился. В поезд чуть ли не силком затолкали несколько человек. Один из них попал в вагон Бени. Он норовил пробиться в давке вперед по проходу и злобно чертыхался: «Пропустите, черти… подвиньтесь… дайте пройти… болван… мой ранец… черт этакий!.. попробуй только еще раз наступить мне на ногу…»
Беня тотчас узнал Вольфа Блондера и крикнул ему:
— Блондер? Откуда ты взялся? Ведь ты же в Америке!
— Точно, в Америке, — с горечью отозвался Блондер, протолкался к Бене и уселся с ним рядом. Один глаз у него был черный, нос свернут на сторону. — Повернул назад уже в Гетеборге. Затосковал по семье.
— Понятно, понятно, — сказал Беня. — Раскаялся и добровольно явился на призывной пункт.
— Чушь. У меня был план. Я думал, если прикинусь глухим, меня освободят от военной службы, во всяком случае, на фронт не пошлют. Думал! Не надо было думать!
— Стало быть, не удался, — сказал Беня.
— Ты о чем?
— Твой план. Сорвался, — пояснил Беня.
— Не по моей вине. Я сделал все, что мог! Офицеры призывной комиссии то шептали, то кричали мне в ухо, а я и глазом не моргнул. Врачи обследовали ухо, и зондами ковырялись, и лампами освещали, только я твердо стоял на своем. В конце концов мне выправили бумагу, будто я глухой и к военной службе не годен!
— Но…
— Ну да, ты хочешь спросить: тогда какого черта я тут делаю, так ведь?
— Ну?
— Что «ну»?
— Как ты тут очутился?
— Они купили Лейба Финкельштейна.
— Как так?
— Лейб Финкельштейн скурвился. Я вышел из призывного пункта — ног под собой не чую, пошел домой по Торккелинкату, вдруг слышу из ворот знакомый голос, шепот: «Эй, Вольф, кум ахер абисселе»[6]. Это был голос Финкельштейна. Я сразу узнал его. Финкельштейн был мне должен, и я, разумеется, пошел к нему в ворота. Пошел прямо в западню. Двое страшил-жандармов набросились на меня — стояли с другой стороны улицы — и поволокли обратно в призывной пункт. Там мне надавали по морде и через четверть часа отправили в путь. И вот я здесь.
Дед, Блондер и жестянщик погрузились в мрачное раздумье. Некоторое время молчали, затем Беня закурил новую сигару и спросил Блондера:
— Вольф, помнишь пословицу…
— Какую, Беня, какую? — испуганно вскрикнул Блондер.
— Да ту, польскую пословицу, помнишь? Как там?
— Да что в ней такого? — спросил Блондер, успокоившись.
— Жена спросила, что она означает. Я не мог вспомнить. Боюсь, она спать не будет, если не напишу ей и не объясню.
— Боишься? Не бойся, Беня. Думаешь, я не боюсь? В минуту опасности всякий боится. Не боятся только дураки…
— Не о том речь, а об этой пословице. Что она означает?
— Как она звучит?
— Как звучит? Ты не помнишь? Ты небось только эту одну и знаешь. Постой… Дзецко ест не тылько ниске… или что-то в этом роде.
— … леч рувне малэ? Так, что ли?
— Так, так, — с жаром подтвердил Беня.
— Ну и что? — равнодушно спросил Блондер.
— Что она означает? — багровея, спросил Беня.
— Откуда я знаю, черт побери? — огрызнулся Вольф Блондер. — И не надо на меня орать.
— Да ты ведь ничего не слышишь. Как ты мог расслышать, что тебе шептал Финкельштейн, когда ты не слышишь, что я тебе говорю?
— Что-что? Не глотай слова. Говори внятно.
— Я спрашиваю, как этот Финкельштейн мог заманить тебя в ловушку, раз ты ничего не слышишь? — крикнул Беня на ухо Блондеру.
— Ну, тогда-то я еще слышал, и очень хорошо слышал, но потом они заволокли меня в призывной пункт и принялись угощать оплеухами, били кулаками по глазам и ушам, сукины дети, колотили так, что теперь я ничего толком не слышу и вижу только одним глазом. Я наполовину оглох и ослеп и теперь уж точно не годен к военной службе.
— Чего же ты им не доложишь…
— Что ты сказал?
— Почему жалобу не подаешь? — прокричал Веня. — Почему не потребуешь нового обследования?
— Нашел дурака. Они выбьют мне второй глаз, отобьют второе ухо, а потом пошлют на передний край и заставят командовать ротой. Нет, черт побери, лучше уж помолчать!
Беня был ранен в Галиции. Блондер умер в Вильно от воспаления легких.
ТРУБА ТРУБИТ В ЧЕСТЬ БОРУХА ШТРУГЕЦА
Победа в битве под Лембергом необычайно воодушевила русский генеральный штаб, и царская армия перешла в наступление по всем фронтам, проигрывая сражение за сражением. В одном только 1915 году русские потеряли более миллиона человек. Беня не попал в их число. Он вышел цел и невредим из битвы под Лембергом, хотя от его полка остались считанные единицы. Их в качестве пополнения распределили по различным ротам. Беня попал в ту же воинскую часть, что и уже известный нам русский жестянщик из Ярвенпяя, они вместе отступали в Волынь и очутились в каком-то захолустье между реками Стыр и Западный Буг. Там они были расквартированы в маленьком городке, трижды за короткое время сменившем хозяев. Теперь он удерживался русскими, однако до того полюбился австрийцам, что те решили любой ценой отбить его и сосредоточивались за зелеными холмами на его окраинах.
Беня ходил по улицам городка и заглядывал в двери домов, разыскивая евреев, у которых можно было бы купить хоть сколько-нибудь съестного вдобавок к рациону. Однако город был почти пуст, в нем не оставалось ни евреев, ни поляков, ни даже русинов, не считая нескольких трясущихся стариков. Жители бежали от врага — кто бы он ни был.
Бродя по городку, Беня оказался перед железными воротами, украшенными двумя звездами Давида. Он толкнул створку ворот, и они с грохотом рухнули на землю. Через образовавшуюся брешь он прошел на еврейское кладбище. Кладбище было маленькое, надгробные камни стояли как попало и так тесно, что между ними едва можно было пройти.
«Что мне тут делать? — подумал Беня. — Хватит с меня смертей — навидался. Хлеба тут не найти».
Он повернулся, чтобы уйти, и тут заметил старого бородатого еврея, сидящего на корточках у края могилы. Старик укладывал на могиле еловые лапы и подправлял явно свежую деревянную могильную плиту. Беня подошел к нему и поздоровался:
— Добрый день, старик. Вос махт а ид?[7]
— Что мне еще тут делать? — пробрюзжал тот. — Поздно тут еще что-либо делать. Самое большее — можно чуть поправить лапник да выполоть сорную траву. Раньше надо было что-то делать, в свое время.
— Кто тут у тебя лежит, друг или родственник? — спросил Беня и прочел имя на плите. «Борух Штругец, 1893–1913»…
— Внук, — ответил старик. — Такой робкий, одаренный мальчик был… Но слабенький, такой слабенький… от природы. Не следовало его отдавать… Только меня послушают? Нет. Все равно что стенке твердить. Да, пожалуй, так оно и было. Я им всем говорил: отцу, матери, учителю, старому Фурману. Что говорил? — Старик с минуту подумал, почесывая еловой веткой в затылке. — Говорил, что мальчика, какой бы он там ни был музыкально одаренный, нельзя отпускать в Минск одного, он робкий, тихий, очень нервный и — это так, между нами — чуточку не того, а в придачу еще и лопоухий. Но его таки отослали. В Минскую консерваторию. Он был гений. Играл на трубе, как сам архангел Гавриил.
— На трубе? — изумился Беня.
— Ну да, и на трубе, и на корнет-а-пистоне, и на флюгельгорне, и на охотничьем роге, но на трубе охотнее всего.
Старик тяжело вздохнул и рассказал историю жизни и смерти Боруха Штругеца.
Музыкальная одаренность Боруха Штругеца проявилась рано. Уже маленьким мальчиком в синагоге он тихо подпевал кантору, следуя за сложными узорами речитатива и на свой лад расцвечивая их. Когда ему было восемь лет, он стащил у раввина красивый изогнутый шофар — козлиный рог, в который трубят на Рош а-Шона, еврейский Новый год, спрятал его в штанах и, хромая, будто бы у него не гнется нога, пронес его в ближний двор и дунул, до смерти перепугав стариков и старух, но затем затрубил такую веселую мелодию, что старики сбежались во двор послушать и иные даже пустились в пляс. Служка синагоги положил конец концерту, и Боруха основательно отлупцевали.