Даниэль Кац - Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию
— Ой, деревня моего детства, ой, милый мой отчий дом, — причитал бородач, — мама родная, батя и тетя Франта… Кто из вас всех уцелел? Одна только тетя Франта!
— Куда же делась деревня? — спросил Беня.
— Сожгли австрийцы. Наш дом сгорел. Это был прекрасный дом, прямо на польской границе, то бишь на старой границе. Граница проходила прямо через наш двор, так что я жил в России, но, когда надо было справить большую нужду, приходилось переходить границу, потому что уборная была в Польше. Ой-ой, какое это было время. Мы пили, ели, танцевали… Еврейские музыканты играли музыку… На свадьбе тети Франты я впервые в жизни захмелел и мирно заснул в кровати молодых. С кровати меня сбросили на пол тетя Франта и ее жених. На полу я и лежал, меж тем как жених, раздев догола тетю Франту, уестествлял ее с тыла. При этом он то дело подбодрял себя криками вроде: «Богдан Хмельницкий!», «Иисус Мария!» — ну и так далее, а тетя лишь тяжело дышала и постанывала… Я привскочил, чтобы лучше видеть, и в упор глядел в ее раскрасневшееся лицо, и вот она повернулась к жениху, который прочищал ей трубу, крикнула и сказала ему по-польски, потому как жених был поляк: «Дзецко ест не тылько ниске, леч рувне малэ…»
— Я уже слышал это, — задумчиво сказал Беня. — Что это означает?
— Это означает: «Малое дитятко, и росточком, и годами».
— Чушь какая-то. Никакого смысла.
— Ну и что? Просто так говорится.
— Чудной народ эти поляки, — сказал социал-демократ.
— Они католики, — напомнил белорус.
Туг кто-то протолкался мимо белоруса в окопе и подошел к Бене. Это был жестянщик из Ярвенпяя.
— На, — сказал он, протягивая Бене трубу. — Я починил ее и чуток пошлифовал штыком. Теперь должна держать воздух.
— Что это? — спросил социал-демократ.
— Труба одного умершего человека, — сказал Беня. — Единственное, что осталось от еврейского гения.
— На ней можно играть? — спросил белорус.
— Попробуем, — сказал Беня и, поднеся трубу к губам, набрал полную грудь воздуха и изо всех сил дунул в нее, но труба не издала ни звука. — Закупорена, — сказал он, перевернул трубу и посмотрел в раструб. — Там что-то есть, — сказал он и ковырнул штыком. — Деревянная заглушка, — сказал он, выковырял деревяшку и, вновь набрав в грудь воздуха, поднес трубу к губам и подобрал несколько нот. — В порядке, — довольный, сказал он и затрубил.
В лесу поднялся адский шум, начала бить русская артиллерия, офицеры скомандовали: «В атаку! Вперед! Вперед!» Солдаты с громогласным «ура» повыскакивали из окопов и ринулись в атаку на ошеломленных австрийцев…
Беня вспомнил день отправки на фронт с хельсинкского вокзала и прикусил губу, но, наученный опытом, не пытался удерживать вал атакующих. Солдаты увлекли его за собой, и он бежал вперед под шквалом пуль, сквозь облака дыма и пыли. Он ничего не видел перед собой: дым выедал глаза. Но слышал рядом чье-то тяжелое дыхание и некоторое время бежал, ощущая близость человека возле себя, и в конце концов увидел, что это белорус. Он пыхтел на бегу: «Пошли… Пошли…» Потом белорус исчез из виду, кругом гремело и громыхало, и Беня тоже закричал «ура», ничего другого не оставалось. Потом он увидел социал-демократа, который с мрачным видом плелся с винтовкой на плече, и крикнул ему, осклабясь: «Контратака против контратаки!» И тут что-то со страшной силой повалило его на землю.
УПАЛ…
Мой дед Беня лежал раненый на носилках, крепко прижимая к груди трубу и проклиная царя, кайзера Вильгельма и Франца-Иосифа, капиталистов и двух санитаров, которые решили устроить перекур перед тем, как нести его в тыл. Карминно-красное небо медленно погружалось в болото Рокитно, с Буга наползала отвратительная сырость, какая бывает только в Польше, она подбиралась к Бене, растекалась по телу, щипала уши и нашептывала: «Зачем пошел вместе со всеми, зачем пошел разыгрывать из себя героя, я маленький человек…»
Известие о ранении деда не долго шло до его родных. А когда дошло, то телеграмму получила не жена Вера, которая в тот момент была в деревне и без всяких дурных предчувствий играла в карты с приятельницами, а мой отец Арье, которому было тогда десять лет. Он был дома один с сестрами, насколько возможно быть дома одному, когда сестры дома…
Арье лежал на животе на бухарском ковре под столом черного дуба и дразнил любимицу семьи толстую черно-белую кошку. Казалось, он играет с нею, на самом же деле он истязал ее с садистской нежностью, как это умеют дети десяти лет от роду; он переворачивал кошку на спину и почесывал ей живот, что, вообще-то говоря, кошки очень любят, но именно эта кошка, по кличке Сара, терпеть не могла. Она шипела и царапалась, хотя по старости не могла оставить на руке Арье сколько-нибудь серьезной ссадины.
Младшие сестры отца сидели на диване, наблюдая за этой сценой. Та, что постарше, Голда, со светлыми прямыми волосами, спускавшимися до самой талии, и на редкость длинной верхней губой — подарок ей на всю жизнь, — восхищалась всем, что ни делал Арье, и хлопала в ладоши. Когда Арье отпустил толстуху, кошка как-то забавно замяукала, вскочила со стула на шкаф для посуды и села, выгнув спину и всем своим видом выражая отвращение.
Ту из сестер, что помоложе, с черными как смоль вьющимися волосами и темной оливковой кожей, звали Таня. Встречая Таню играющей на улице, цыгане начинали в панике пересчитывать детей. Таня была ласковой, склонной к меланхолии девочкой. Став теткой, она любила меня беззаветно, потому что своих детей у нее не было.
Она укоризненно поглядела на отца и спросила:
— До каких пор ты будешь мучить кошку, Арье?
Арье слегка сконфузился, почесал колено под короткой штаниной и задумчиво произнес:
— А я вообще кошек не мучаю. Нет у меня такой наклонности — мучить животных. Я, к примеру, никогда не отрываю крылышки или ножки мухам…
— А я отрываю, — сказала Голда. — И крылышки, и ножки, и головы. Все умные дети отрывают части тела насекомым.
Таня энергично возражала. На ее взгляд, только особо глупые дети кромсают живые существа.
— Глупые, как Павлов, да? — съязвила Голда.
— Глупые, как Павлов, в точности так, — сказала Таня и решительно тряхнула головой.
— Что ты хочешь этим сказать, кретинка? — спросила Голда, побледнев от негодования.
Тут Арье, чтобы утихомирить сестер, сказал, что кошка Сара, если считать по-кошачьему, такая же старая, как бабушка, ей больше восьмидесяти лет. К тому же у нее удалены яичники. Вот почему она такая толстая.
— Делалось это так, — пояснил Арье. — Ее усыпили, затем проделали в ней дырку. Врач засунул в дырку палец, сделал из проволоки петлю и вытащил эти самые… яичники. Ни одного яйца не осталось. Представляете?
— По-моему, бабулечка никогда и не несла яиц, — холодно возразила Голда.
— Бабулечка… Бабулечка… Бабулечкины яйца… — захныкала чувствительная Таня и разразилась слезами.
Не успел Арье разрешить недоразумение, как прозвенел колокольчик у входа. Арье пошел открыть дверь.
— Вам телеграмма. Отец или мать дома?
— Я приму, — твердо сказал Арье.
Молодой почтальон подал конверт с телеграммой лицевой стороной вверх, и Арье увидел на конверте гербовую печать. Закрыв дверь, Арье побежал в ванную читать телеграмму.
Из ванной он возвратился с нахмуренным лбом. Сестры играли в четыре руки кошачью полечку. Арье пришел в ярость, побагровел, сдернул девочек со стульев и рявкнул тоном строгого старшего брата:
— Опять не помыли руки! Нельзя трогать пианину грязными руками! Пианина священна! Вы осквернили ее своими погаными лапами!
И отвесил обеим по звучной пощечине. Сестры заревели и бросились в детскую с красным отпечатком пятерни на щеках. Голда, давясь слезами, крикнула Арье, что он от злости перепутал грамматический род: пианино — «оно».
Арье и вправду разволновался, причем не столько из-за кошачьей полечки, сколько из-за телеграммы. Он понимал, что с отцом что-то случилось, но не знал точно, что именно: телеграмма была на русском языке, а его познания в русском были весьма скудны. К тому же его тревожила мысль, как он объявит о случившемся матери, которая играла в карты с приятельницами у Любы Гамбургер.
Немного подумав, он набрал номер телефона госпожи Гамбургер. Ответила она сама. Арье сказал, что хочет поговорить с матерью.
— Не можешь ли чуточку подождать, мой мальчик? Твоя мать сейчас будет бить, — сказала госпожа Гамбургер…
— Кого бить? — удивился Арье.
— Сейчас ее ход. Мы играем в канасту.
— У меня важное дело…
— Ладно, сейчас подойдет…
Арье услышал, как госпожа Гамбургер крикнула в комнату:
— Потише, девочки!
Девочками она имела обыкновение называть своих приятельниц весьма зрелого возраста и, даже когда ей перевалило за восемьдесят, неизменно обращалась так к своим немногочисленным сверстницам. «В воскресенье девочки придут играть в бридж, если будет хорошая погода», — говаривала она, имея в виду старых трясущихся бабусь.