Амин Маалуф - Врата Леванта
Когда в сентябре двадцать второго года мать моя скончалась при третьих родах, сестре моей было не больше семи лет. Тем не менее она сразу же стала хозяйкой дома: именно она взяла на себя обязанность объяснить мне, с сухими глазами, что мама уехала в долгое путешествие и, чтобы не причинять ей горя в той далекой стране, где она теперь находится, я должен спать спокойно — полагаю, что после этого она пошла в свою спальню выплакать все накопившиеся в душе слезы.
Из нас троих лишь она одна сумела уже в детстве отвоевать собственное место. Казалось, для нее отец наш был кровлей, тогда как для меня — потолком. Те же самые слова, те же самые интонации отцовского голоса, которые ее успокаивали и давали ей уверенность, лишали меня воздуха или приводили в смятение.
Перед моими глазами и сейчас возникает сцена, повторявшаяся в неизменном виде тысячи и тысячи раз.
По утрам отец, встав с постели, не показывался никому — даже мне — не побрившись, не причесавшись, не одевшись, не надушившись, не ощутив себя готовым к выходу. Начинал он с парикмахера; затем, приведя себя в порядок и слегка приоткрыв дверь, призывал мою сестру, чтобы она исполнила «роль зеркала». Иными словами, он стоял перед ней, неподвижно и прямо, словно на самом деле перед зеркалом. А она внимательно осматривала его. Поправляла узел галстука, сдувала невидимую пылинку, тщательно изучала подобие пятнышка. В течение всей этой процедуры с лица ее не сходило выражение сомнения, и она никогда не спешила выразить одобрение, но в конечном счете отпускала его кивком головы. Похоже, что и он сам не был уверен в том, каков будет вердикт.
Совершив этот обряд, он покидал свою спальню: в первых его шагах еще чувствовалось некое колебание, но постепенно к нему возвращалась уверенность. Он шествовал к гостиной. Где его поджидал столь же ритуальный кофе.
Только что я сказал о готовности к «выходу» — и неточно выразился. Правильнее было назвать это готовностью к «сидению». Отец выходил из дома очень редко. Проснувшись, он обычно выглядывал в свое раскрытое на втором этаже окно, вдыхал утренний воздух и окидывал взором море, город, сосны — всего лишь на секунду, словно желая удостовериться, что все они остались на своих местах. Затем он спускался по лестнице в гостиную и садился в кресло. Первые гости являлись без задержки. Порой они уже его ожидали.
Полагаю, пока мать моя была жива, именно она каждое утро исполняла «роль зеркала». Заменив ее в этом ритуале, сестра приобрела у отца такой авторитет, о каком я даже не мечтал. Столь велико было ее влияние, что отныне он и не пытался навязать ей свою волю в чем бы то ни было.
Как и она, мой младший брат сумел освободиться от отцовской власти. Но другим способом — более хитрым. Он все пустил в ход, чтобы вызвать недовольство по отношению к себе и разочарование в своих способностях. Он не сомневался, что стал мерзок отцу с момента своего появления на свет, ибо оказался причиной смерти нашей матери. Разумеется, осознанно отец никогда не проявил бы подобной мелочной мстительности. Но когда ребенок с самого рождения ощущает себя нелюбимым, он редко ошибается полностью.
Очень рано обнаружилось различие между братом моим и нами — говоря о нас, я имею в виду семью в целом. Все мы были худыми, высокими, с врожденной горделивой осанкой и склонностью к элегантности. Все до единого: отец, который всегда был очень стройным, если не считать неизбежного для зрелых и преуспевающих мужчин живота, моя мать в юности, Нубар, обе мои бабушки, сестра и я сам, — мы были скроены почти по одному образцу. Как ни глупо звучит, в этом сказывался семейный дух. Но только не в моем брате. С раннего детства он отличался тучностью. И всегда обжирался, как свинья.
Кажется, я еще не говорил, что его звали Селим. Однако это имя стало первой причиной его озлобленности! Само по себе имя как имя. И даже наименее редкое из трех наших имен. Моего не носит ни один человек в мире. Прожив почти пятьдесят семь лет, я так и не привык к нему. Когда мне нужно представиться, я стараюсь его не произносить.
Вчера, когда мы встретились, сказал просто «Кетабдар», не так ли? Вы никогда не догадаетесь, каким именем наградил меня отец. Оссиан! Вот именно, Оссиан! «Непокорство», «Мятеж», «Непослушание». Слыханное ли дело, чтобы отец назвал своего сына «Непослушанием»? Когда я жил во Франции, то называл имя свое скороговоркой, и люди иногда поминали какого-то шотландского барда. Я же трусливо кивал, предпочитая не посвящать их в прихоти моего отца.
Но это к слову. Я просто хотел объяснить, что мое имя из числа тех, которые носить очень тяжело, и что имя моей сестры — Иффет, как у бабушки, — в Бейруте встречается столь же редко. Большинству слышалось «Ивет».
Верно, что между двумя войнами страна уже стала подмандатной французской территорией… В сущности, ее отдали под управление французов совсем недавно — и после четырехвекового османского владычества. Но внезапно все разучились понимать турецкий язык!
В общем, для нас, принадлежавших, несмотря ни на что, к османской династии, момент для обустройства в Ливане оказался, наверное, далеко не самым лучшим. Что вы хотите, это был не наш выбор — за нас его сделала История. Вместе с тем я не хочу показаться неблагодарным и несправедливым. Хотя жители Бейрута предпочитали говорить по-французски и вычеркнули из памяти турецкий, они ни единого раза не дали нам почувствовать, что присутствие наше нежелательно. Напротив, им льстило и одновременно их забавляло то, что вчерашние «оккупанты» словно вернулись к ним на правах приглашенных. Все без исключения — близкие и чужие — относились ко мне как к маленькому принцу. Никогда не возникало у меня мысли, что я должен скрывать свое происхождение — разве что из деликатности, дабы не внушать излишнего почтения…
Но я говорил о другом… Ах да, об имени моего брата Селима. Я уже сказал, что оно далеко не такое редкое, как мое. Это имя было даже весьма распространенным и считалось красивым. Однако, как вам известно, означает оно «уцелевший» или нечто подобное — и это было мучительным укором для мальчика, чье рождение стоило жизни матери.
По убеждению брата, его назвали так, чтобы он всю свою жизнь помнил, как умерла мать, и, возможно, даже в наказание за то, что он ее «убил»…
Отец мой подобного намерения не имел. Никоим образом! По его убеждению, с помощью этого имени можно было отметить единственное радостное событие, связанное со злосчастными родами, а именно то, что хотя бы ребенок «уцелел». Но вместе с тем крайне прискорбным является обычай навязывать детям имена, выражающие мнение родителей, их пристрастия и сиюминутные заботы, ведь имя должно быть — вы согласны? — белоснежно чистой страницей, на которой человек будет записывать в течение всей жизни то, что сумеет записать. И с моей точки зрения, мысль назвать так брата была пагубной. Но конечно же никто не хотел его наказать или унизить. Кстати, поначалу отец строил в высшей степени честолюбивые планы как в отношении меня, так и Селима…
Мой брат сделал все, чтобы их разрушить. Он скверно учился, совершал хулиганские выходки по отношению к нашим преподавателям, а ведь это были прекрасные люди — не все, конечно, но большая их часть. И, как я уже сказал, он постоянно обжирался — словно мстил за себя. И это еще не самое худшее.
Например, в двенадцать лет он украл две великолепные, украшенные миниатюрами рукописи XVII века, которые отнес букинистам, — и сделал так, чтобы подозрение пало на сына садовника. Когда истина раскрылась, отец испытал чувство унижения — впервые в жизни он поднял руку на одного из своих детей, выпоров ремнем зверски, до крови. Он даже поклялся, что выгонит Селима из дома, отдав его комнату сыну садовника в качестве возмещения за ущерб, — но этот мальчик и его родители благоразумно отказались. Оставив младшего сына в доме, отец в конечном счете изгнал его из своих грез о будущем. Быть может, он считал, что это будет Селиму наказанием, — на самом деле это стало для него избавлением.
Но, увы, не для меня. Отныне все отцовские мечты покоились только на моих плечах.
И какие мечты! Пожелай я изобразить их в несколько карикатурном виде, то сказал бы, что он грезил о мире, где будут существовать одни лишь изысканно-любезные, безупречно одетые и невероятно великодушные мужчины, склоняющиеся в низком поклоне перед дамами, отбрасывающие пренебрежительным жестом все расовые, языковые и религиозные различия, питающие детскую страсть к фотографии, авиации, радиоприемникам и кинематографу.
Воспринимайте это как нервную усмешку. Или постыдную издевку. Ведь я тоже мечтал об этом — верил, что двадцатому веку суждено продолжить все самые благородные начинания девятнадцатого столетия. И если бы мне удалось сохранить до сегодняшнего дня мужество мечтать, я бы стал мечтать снова. В этом мы похожи… как отец и сын, уж простите мне подобную банальность. Но я следовал за ним только до определенного момента и останавливался, когда он начинал говорить, что мир нуждается в людях исключительных, призванных пробудить его и начертать ему путь, — в революционерах, которые опирались бы на Восток, устремляя взор на Запад.