Валентина Соловьева - Ничего страшного
— Еще чего! — вспыхнула я.
— А зря… — разочарованно скривилась она. — Ну, тогда сама попробуй… Бутылка, музыка, интимное освещение… Напои его как следует. Картинки подсунь… сюжетные. Я тебе принесу, у меня есть!
— Ничего не надо! — твердо сказала я. — И вообще… Ты к нам больше не приходи, ладно?
— Ладно, — сразу же согласилась она, как-то сразу погрустнев. — Я больше не приду…
И не пришла больше.
А толку?
На нашем фронте все оставалось без перемен. Гришка, всегда ровный, всегда спокойный, но внутри закаменевший до полной непробиваемости, приходил с работы, целовал Милочку в пуховую макушку, немного играл с ней, задавал мне несколько дежурных вопросов о самочувствии, ужинал, благодарил и уходил в свою комнату.
Ни одного лишнего слова! Ни одного вопроса сверх необходимого, чисто функционального минимума! Когда он ел, я пристраивалась в уголке и ненасытно смотрела на его замкнутое, жесткое лицо, на его резкий профиль, твердый затылок, ласкала, обволакивала взглядом его впалые, чисто выбритые щеки, голую, упругую шею, прикипала сквозь туго натянутую рубашку к напряженно поднятым плечам, к мускулистой спине…
А он меня воспринимал, как часть домашнего интерьера, не более того.
Иной раз накрашусь, бывало, к его приходу, прическу наверну. Надену что-нибудь такое… с лямочками. Ну и что? А ничего. Броня крепка и танки наши быстры… В том смысле, что после ужина он, как обычно, мчится прямой наводкой в свою комнату. С кипой газет. И ноль эмоций на все мои изыски и ухищрения.
“Ну, до каких пор он будет носить свой мистический пояс верности? — маялась я. — Ну, ладно, может, я не в его вкусе… Ладно. Но ведь он же и на других баб — ноль внимания! Работа — дом, работа — дом, и больше ничего…”
Впрочем, это даже несколько утешало меня. Просто надо его понять. Боль утраты слишком свежа, как говорится. Но пройдет время и… может быть… может быть… Он оценит мою ненавязчивую заботу, он привыкнет всегда видеть меня рядом, он поймет, что больше не может без меня обходиться и тогда… тогда… Сердце мое начинает подпрыгивать до самого горла, когда я пытаюсь представить, что будет тогда. Пытаюсь — и не могу.
Главное — не спешить, не спешить…
Слишком откровенные проявления чувств могут сейчас лишь оскорбить и оттолкнуть его.
Но ведь нет же сил ждать! У меня все спекается внутри, когда я слышу, как он вздыхает и ворочается на своем диване за стеной. Он так страдает! Бедный… бедный…
Люсенька, мертвая моя соперница, ну отпусти ты его, не держи, ведь тебе-то он уже не нужен больше! Отдай его мне, Люся, я за тебя молиться буду! Ну, что в тебе такого особенного? ну почему он никак не может забыть тебя?
Я вспоминаю ее бледной тело, облепленное тощими струйками воды — наутро после той страшной ночи. Знала ли я в тот миг, с бессовестным и жадным любопытством разглядывая ее целомудренную наготу — да! целомудренную, несмотря на всю мерзость, которую с ней сотворили, — знала ли я, что это видение будет мучить меня всю оставшуюся жизнь?
А ему каково?
Ведь он помнит ее не только глазами, но и всем телом — руками, губами, кожей. Ее застенчивые ласки, ее нежный шепот, ее наивное кокетство. Запах ее волос. Вкус ее поцелуев. Мягкий изгиб бедра. Скольжение губ по шелковистой коже…
Люська! Зачем ты это сделала, Люська? Зачем?
— Гриша, — сказала я однажды. — Я, конечно, понимаю, как тебе тяжело…
Он предостерегающе посмотрел на меня. Стоп! Запретная тема. О Люське он со мной никогда не говорил. И ни с кем — никогда.
Но ведь так же нельзя! Так нельзя…
— Гриша, перестань изводить себя! Ведь ничего не изменишь. Надо жить…
Нечеловеческая боль сминает его лицо.
— Я не имею права жить, — глухо говорит он. — И никогда не пытайся утешить меня, слышишь! Я виноват во всем. Я погубил ее!
— Гриша! — вскрикнула я. — Ты? Что ты говоришь, перестань, не надо…
Он посмотрел на меня глазами раненого зверя.
— Она так любила меня… Она… Она не смогла пережить моей измены. Сделала вид, что поверила мне, а сама…
“Какой ты дурак, Гришенька, — безнадежно вздохнула я. — Боже мой, какой ты дурак…”
И с ужасом подумала, что сейчас ему все скажу. Скажу все, и он успокоится. Потому что так нельзя. Он ни в чем не виноват. И должен узнать об этом. От меня. Потому что больше никто не скажет ему. Больше никто на свете не знает этой страшной тайны. Кроме меня.
Я не хочу, чтобы ты страдал! Не хочу! Гриша, ты совершенно ни в чем не виноват!
— Гриша, начала я. И вдруг поняла, что ничего не могу сказать. Что-то остановило меня. Что?
Милочка!
Она поднялась на ножки в своей кроватке и отчетливо сказала:
— Па! Па!
— Она сказала “Папа!” — радостно завопила я. — Гриша, ты слышал — она сказала: “папа”. Она тебя позвала, Гриша!
И Гриша схватил ее на руки, прижал к себе, на глазах его выступили слезы, а Милочка тыкала пальчиком ему в ухо и все повторяла:
— Па! Па! Па!
А я смотрела на них, кусая губы, и думала о том, что никогда, ничего ему не скажу…
Но ведь надо что-то делать! Со дня Люсиной смерти прошло уже больше года, а ему ничуть не легче. Сколько это может продолжаться?
После нашего разговора Гриша еще больше замкнулся в себе. Глаза его, и без того темные, непроницаемые, совершенно обуглились от испепелявшей его тоски.
А я изнемогла от собственного бессилия. Ночами, чутко прислушиваясь, ловила еле различимые звуки за стеной. Вот он вздохнул. Вот он отложил газету. Подошел к окну. Чиркнула спичка. Он очень много курит. А по утрам — темные круги под глазами.
Я чувствую сквозь стену, как ему тяжело. И ничем не могу помочь.
Но вот щелкнул выключатель. Скрипнул диван. Становится тихо. Уснул? И чуть слышным протяжным вздохом я выпускаю наружу скопившуюся в груди горечь и тоже постепенно засыпаю.
Однажды мне показалось, что в его комнате как-то слишком тихо. Даже дыхания не слышно. Я поднялась с колотящимся сердцем, прислушалась. Потом встала и на цыпочках подкралась к его дверям. Ой, ну почему же так тихо? Обычно он немного похрапывает, сопит, иногда стонет во сне.
Я осторожно приоткрыла дверь и в своей длинной ночной рубашке медленно, как привидение, вошла в его комнату. Беззвучно двигаясь, почти не касаясь пола, приблизилась к его кровати. Его голова, облитая жидким лунным светом, неподвижно лежала на подушке. Скорбные складки в уголках губ и между бровями даже во сне делали его лицо страдальческим. Я смотрела на него, смотрела…
Я не знаю, как это получилось. Мучительная нежность просто душила меня, требовала выхода. Я опустилась на колени перед кроватью, нагнулась, приблизила губы к его руке, лежащей поверх одеяла. Замерла на секунду, сдерживая дыхание. Все внутри меня так пылало, что я боялась обжечь его кожу… Но он ничего не почувствовал.
Во рту стало сухо. Губы мои потрескались от жара… Сердце останавливалось…
Не соображая, что я делаю, я медленно стянула одеяло, которым он был укрыт до подмышек. Он спал. Он спал и ничего не чувствовал.
И тогда я… Тогда я…
Я стала целовать его.
Своими растрескавшимися губами, своим пересохшим, шершавым, как наждак, языком я быстро-быстро, точно воруя, прикасалась к его коже. Я клеймила своей каиновой печатью каждый квадратный сантиметр его тела. Надолго замирая, алчно, как вампир, я припадала к прежде скрытым от меня потайным местам, точно стремилась вытянуть, выпить переполнявшую его печаль, а после двигалась дальше, и кровавый след тянулся за моим ртом…
Через некоторое время я вдруг почувствовала, что он не спит. Дыхание его стало частым, прерывистым… Я испуганно съежилась, замерла. Сейчас… сейчас о вскочит, возмущенный, и с позором изгонит меня из своего дома… навсегда… Что я натворила!
Но он лежал, не двигаясь. И дышал тяжело, как будто долго-долго бежал и запыхался. “Не может быть! — мелькнула безумная мысль. А рука сама скользнула на ощупь вниз по его животу…
Да… Да! он хотел меня. Меня?
Меня! Конечно, меня!..
Гришенька, мальчик мой родной, неужели?.. Дрожащими руками я стягиваю с себя рубашку… Да все, что угодно, господи!
Гриша судорожно дернулся несколько раз, огненный поток ошпарил мое нутро. Он выгнулся, коротко вскрикнул и осел подо мной с тихим стоном. Все.
Несколько секунд я лежала, прижавшись к нему, неподвижно. Слушала тяжелое буханье его сердца, постепенно затихавшее. Чего-то ждала?.. прикосновений, слов… не знаю.
— Гриша?.. — еле слышно прошелестела я. Он не отозвался.
Его бледное лицо, полурастворенное прозрачным лунным настоем, было спокойно и прекрасно. Глаза прикрыты. Трагические складки смягчились, разгладились.
Кажется, он спал. Наверное, это все случилось во сне…?
Я неслышно соскользнула с него, подняла валявшуюся на полу смятую рубашку и исчезла, как тень, как… мимолетное виденье.