Леонид Сергеев - Летние сумерки
На спектакль Мария Георгиевна явилась вся в мехах и бриллиантах и не столько смотрела на сцену, сколько косилась по сторонам — все ли оценили ее драгоценности? В антракте я встретился с ней в буфете и взял по фужеру лимонада. О спектакле она сказала только одно слово — «ничего», зато с большим вниманием рассматривала посетителей, потом вдруг загрохотала на все фойе:
— Анька! Ты, что ли?!
Она толкнула меня в бок и заспешила к буфетчице. И там простояла до второго звонка; потом, раскрасневшаяся, подошла ко мне.
— Ты иди. Меня не жди. Я здесь подружку встретила. Вместе в Пушкино работали. Сейчас с ней поболтаем. Столько не виделись!..
В этот момент мимо бежал какой-то паренек и нечаянно задел наш стол, один из фужеров с лимонадом опрокинулся.
— Извините, пожалуйста, — проговорил парень.
— Смотреть надо! — грозно отчеканила Мария Георгиевна. — Но ничего, иди. Уберем.
Как бы предугадывая ее мысли, из-за стойки раздался звонкий голос:
— Маша, лови! — и наша буфетчица Анька через весь зал, через головы доедающих и допивающих кинула тряпку.
Мария Георгиевна поправила бриллиантовые серьги и профессиональным жестом поймала тряпку.
— Держи-ка, — она протянула мне фужеры, ловко промокнула лужицу на столе и заспешила с тряпкой к подруге.
Каждый день в пристанционном буфете появляется бывший оперный певец, тучный толстяк в засаленном жилете, с бабочкой. Его всегда ждут, к его приходу готовятся. Он шумно распахивает дверь и прекрасным баритоном поет: «Добрый вечер вам, сеньоры! Добрый вечер! Добрый вечер!». Затем смолкает, здоровается со всеми за руку, как самый почетный гость усаживается в середине буфета и вновь затягивает какую-нибудь арию.
Больше двух куплетов не поет — его донимает бронхит, он багровеет, трясется, достает платок, откашливается. А вокруг бежит шепоток: «талант!», «гений!». К нему пододвигают стакан вина, но он вялым жестом ставит барьер между собой и напитком. И тут же откуда-то из-под мышек певца протягивается трясущаяся тонкая рука, и стакан исчезает. Так повторяется несколько раз, пока кашель окончательно не скручивает маститого «маэстро». Тогда из-за его спины встает маленький морщинистый человечек в рваном пиджаке и, с трудом удерживая равновесие, поднимает тонкую руку:
— Мы больше не можем… петь! — важно произносит он. — Артист — это… надо понимать!..
Он склоняется к певцу и пытается приподнять опустошенное, размягшее тело. К нему бросаются помощники и, рассыпая благодарности, провожают артиста до платформы. По дороге морщинистый человечек создает артисту рекламу — бессвязно бормочет, что их ждут в оперном театре…
Этот певец и его антрепренер каждый вечер объезжают все станции по нашей линии, в буфете то и дело слышится: «Он скоро прибудет». Или: «Его час назад видели на соседней станции».
Загородники, конечно, чудаки, но их не сравнить с дачниками. Те, по-моему, вообще чокнутые. Кстати, наши, местные их недолюбливают. И дело не только в социальной неприязни к богатеям, скорее — в заносчивости этих отдыхающих. И их глупости. Взять, например, наших соседей дачников — двух братьев и их сестру. Дачу им в наследство оставил умерший отец: старшему сыну — комнату и кухню, среднему — террасу, застекленную цветной мозаикой, дочери — пристройки и сарай. Старший сразу начал деловито пропиливать в бревенчатой стене отдельный вход и отделывать кухню кафелем, средний — расширять террасу, муж сестры, кавказец, который все время ходил с уровнем, — выкладывать пол в сарае паркетом! Потом эта троица принялась делить кусты в саду. В конце концов, переругавшись, братья продали свои хозяйства сестре и теперь приезжают к ней просто погостить и подработать (оба кандидаты сельскохозяйственных наук и поселковым подрезают ветви плодовых деревьев; берут по пять рублей за дерево, но подрезают отлично).
Напротив нашего дома стоит добротный летний коттедж, построенный «на бутылках» — его владелец, приемщик стеклотары в Софрино, ловкач тот еще! — принимает половину посуды, остальное бракует: то грязная, то с пробкой, то с этикеткой, то «такие база не берет, нестандартная». Обычно обратно посуду не тащат, оставляют у ларька, под вечер приемщик ставит ее в ящики. У тех, кто сдает много посуды, он берет всю, но за две-три бутылки не платит как «за бой», который почему-то неизбежно у него случается. Он держит целый штат бабусь, которые поделили меж собой близлежащие станции и каждая орудует в своей зоне: подсаживаются к компаниям в столовых и лесопарках, торопят, чтобы быстрее допивали напитки, освобождали бутылки.
Сосед приемщика дачу свою сдает (сто рублей комната на три месяца), сдает по-божески все три комнаты и террасу и оклеенный обоями сарай, а когда наезжает сам, спит в саду на раскладушке под полиэтиленовым тентом. Но приезжает на «Москвиче» с тигром у заднего стекла — все как положено у богатых обывателей. Как-то он пожаловался мне:
— Очень хлопотное дело иметь дачу. Живешь на ней два месяца, а остальное время только и думаешь, как бы не взломали, не подпалили. Прошлый год меня зимой обокрали, стащили часы, покрывало, продукты из погреба… А у приятеля в дачном поселке еще хуже. Зимой туристы выломали оконную раму и разожгли прямо на полу костер. Весь пол прожгли… Дачу иметь в наше время глупо. Не забывай, каждую весну покраска, там забор повалился, там крыша прогнила. А поставить двадцать метров забора стоит семьдесят рубликов. Мансарду делать нельзя, печку ставить нельзя, утеплять комнаты нельзя — получается жилой дом, а это не положено, если прописаны в городе. Одно время и дачи-то нельзя было иметь. Кто мог, конечно, приобретал как дарственные… А сейчас кое-кто спекулирует земельными участками. Раньше ведь было положено восемь соток, теперь шесть, но кое у кого и по сотне соток. На Челюскинской видал участочки? То-то!.. Не-ет! Как ни крути, дачу иметь накладно. Вот даже гараж каменный здесь построить не могу. Не положено. Я-то, конечно, построил, а сверху, для виду, обшил досками, замаскировал под сарай. А что делать?
Как правило, дачники морщатся, когда входят в наш магазин повседневного быта: товары, мол, второго сорта, аляповатые, топорные, сделаны на скорую руку. Это верно. И верно то, что для плана в конце месяца выкидывают заграничную одежду, за которой творится черт-те что, и завозят хрусталь, который продавцы забирают себе или оставляют знакомым — на прилавке он не появляется. Но мне, например, этот хрусталь и даром не нужен, а одежда — дело наживное.
Что действительно никуда не годится — в нашей аптеке часто нет необходимых лекарств, приходится катать в Пушкино. Зато, когда дачники заглядывают в нашу москательную лавку, у них загораются глаза: на прилавках столько жестяных и скобяных изделий, сколько они и не видели никогда. Уж я не говорю о том, что разные мясорубки, стеариновые свечи и бельевые прищепки и в Москве не купишь. А наш крытый рынок?! Огурцы и помидоры прямо с грядок. И сметана густая, не разбавленная кефиром, и картошка не гнилая, и морковь не с комьями земли, а чистая, одна к одной, связанная в пучки.
Я живу с матерью. Она работает проводницей на поездах дальнего следования: две недели в поездке, неделю дома, так что я подолгу остаюсь в одиночестве, что и хорошо (в смысле свободы), и плохо (в бытовом отношении). Каждый день встаю в семь утра и спешу на электричку. Час еду до Каланчевки и полчаса на метро.
В утренние поезда не так-то просто втиснуться — вагоны плотно забиты молчаливой толпой; некоторые стоя спят. До Москвы пятьдесят километров, целый час в тамбуре стоят спресованные тела, словно килька в банке.
Вечерние электрички в час пик тоже забиты до отказа. Как только подают состав, у каждого одна мысль — занять место, опередить всех: растолкать, плюхнуться, уткнуться в газету или закрыть глаза, а то еще встанет над душой старуха.
Зато часам к девяти в вагонах становится свободнее, можно сесть у окна, почитать книгу. Студенты, пока ездят в электричках, готовятся к лекциям, изучают языки, самосовершенствуются. Доминошники на листе фанеры забивают «козла», любители шахмат сражаются за доской (тоже самосовершенствуются, оттачивают мастерство), кто-то вслух разгадывает кроссворд, и ему помогают соседи (не упускают случая блеснуть эрудицией).
Те, кто живут за городом, как правило, имеют любимый вагон и знают (хотя бы в лицо) многих попутчиков — если кто вздремнет, будят, чтобы не пропустил свою станцию. Я сажусь в третий вагон (от головного); второй и четвертый подрагивают от моторов, в первом — полно детей, третий — лучше всего. С десятичасовой электричкой в «моем» вагоне частенько ездит небритый мужчина в просаленной спецовке. Он, видимо, сильно устает за день и, войдя в вагон, достает из кармана будильник, заводит, расшнуровывает ботинки, деловито укладывается на лавку и тут же отключается. Во сне дергает руками и бормочет: «Вира, Майна» (наверняка, работает грузчиком). Будильник гремит через сорок минут, когда состав притормаживает, подходя к узловой станции. Мужчина встает, растирает заспанное лицо, надевает башмаки и выходит на платформу.