Вольфганг Кеппен - Теплица
Поезд остановился в Годесберге. Господин фон Тимборн приподнял шляпу, безукоризненно элегантную фетровую шляпу, как у мистера Идена. В Годесберге живут почтенные люди, братья по совместным заседаниям. Господин фон Тимборн упругой походкой шел по перрону. Машинист ругался. Что за перегон! То поддавай пару, то снижай давление. Ведь он же ведет экспресс! Раньше мимо Годесберга и Бонна мчались на полном ходу. Теперь здесь останавливаются. Представители концернов загородили дверь. Они умели работать локтями и первыми попали в столицу. Школьники бежали вверх по лестнице из туннеля. Пахло провинцией, затхлостью узких переулков, заставленными комнатами, старыми обоями. Платформа была крытой и серой, и там, за барьером, в унылом зале, он вступил в столицу, трави его, хватай, о бог Аполлон, они снова схватили его, овладели им, накинулись на него, ему стало дурно, у него перехватило дыхание, судорожно сжалось сердце, и железный обруч сжал его грудь, обруч сковали, сварили и заклепали, казалось, каждый шаг ковал и клепал этот обруч, каждое движение его негнущихся ног, онемевших ступней было как бы ударом молота, который склепывал обломки на дьявольской верфи; и так шел он шаг за шагом (где скамья, чтобы присесть? Где стена, чтобы прислониться?), он шел, хотя ему казалось, что он не может сделать больше ни шагу, ему хотелось найти какую-нибудь опору, хотя он боялся протянуть к ней руку, пустота, чудовищная пустота ширилась в его голове, распирала череп, увеличивалась, как увеличивается внутреннее давление в воздушном шаре, покидающем землю, исчезающем в беспредельной высоте, в шаре, наполненном просто Ничем, нематериальной субстанцией, антиматерией, непостижимым, которое стремится расшириться, выскочить из костей и кожи, и он услышал, услышал прежде, чем это случилось, как ледяной ветер рвет шелк оболочки, и ото был предел, невидимый дорожный указатель, который не мог быть обозначен даже математической формулой, за которым прекращалось все, какого-либо «дальше» не существовало. А вот смысл этого указателя: гляди, гляди! И ты увидишь. Вопрошай, вопрошай! И ты услышишь. Но он опустил взгляд, трус, трус, трус, сомкнуты зубы, жалкий, жалкий, жалкий, и он цеплялся, судорожно цеплялся за самого себя, а воздушный шар, потеряв всю свою прелесть, превратился в грязную оболочку, весь страшно съежился, и началось падение. Кетенхейве предъявил служебный билет, и ему показалось, что контролер увидел его голым, как тюремные надсмотрщики и фельдфебели видят Голыми попавших под их власть людей, перед тем как те оденутся и пойдут в камеру или на смерть.
Пот выступил у Кетенхейве на лбу. Он направился к газетному киоску. Солнце заглянуло туда же, оно проникло в окошко и бросило свой разноцветный луч на последние новости, на гуттенберговскую картину мира, озарив ее радужным ироническим мерцанием. Кетенхейве купил утреннюю газету. НИКАКИХ ВСТРЕЧ С РУССКИМИ. Еще бы! А кто и с кем хотел встретиться? Кто бежал со всех ног, стоило лишь посвистеть? Кто был собачонкой? Обвиняются в нарушении конституции — разве у нас существуют различные мнения? Кто не умеет читать? Конституцию приняли. Сожалеют о затраченных усилиях? А что происходит в Мелеме? Верховный комиссар совершил восхождение на вершину Цуг-Шпитце. Перед ним открылся прекрасный вид. Канцлер немного прихворнул, однако продолжает исполнять свои обязанности. В семь часов утра он уже сидит за письменным столом. В Бонне трудится не только Фрост-Форестье. Кетенхейве все еще не мог избавиться от чувства подавленности.
Главный зал привокзального ресторана был закрыт. Кетенхейве пошел в соседний, где за круглым столом сидели школьники: безвкусно одетые девочки, мальчики — они тоже были прилежны, как канцлер, раскрывали книги, учились, к чему-то стремились (как канцлер?), молодые люди с ожесточенными лицами; их сердцами руководило благоразумие, все, что помогало сделать карьеру, они думали о расписании уроков, а не о звездах. Официантка говорила, что на этой работе надо иметь крылья; Кетенхейве и в самом деле казалось, будто она парит в воздухе, похожая на крылатую камбалу; помещение было слишком тесным для такого наплыва посетителей, изрыгнутых огромными составами; представители концернов ругались, что им не несут яйца, а Кетенхейве заказал себе кружку светлого пива. Он терпеть не мог пива, во на этот раз горький игристый напиток успокоил его сердце. Кетенхейве открыл страницу газеты, посвященную местным новостям. Что нового в Бонне? Он чувствовал себя курортником, который слишком долго скучал на водах и наконец вновь услышал знакомые деревенские пересуды. Софи Мергентхейм разрешила обрызгать себя водой на благо беженцев. Смотри-ка, она всегда чего-нибудь выкинет! На каком-то приеме бог знает в честь кого она в порыве филантропии позволила облить себя из лейки. Софи, Софи, честолюбивая гусыня, она не спасла Капитолий. Кто платил, тот мог ее полить. Прекрасная лилия. Газета напечатала фото Софи Мергентхейм в насквозь промокшем вечернем платье, мокрую до белья, до самого тела, надушенного и напудренного. Коллега Мергентхейм стоит у микрофона, с отважным видом уставившись через толстые черные роговые очки на вспышки магния. Старая задница. В Инстербурге без перемен. Только собаки пролаяла. Мергентхейм был мастер на еврейские анекдоты; в старой «Народной газете» он вел отдел юмора. Что, кто лаял в Инстербурге? Вчера? Сегодня? Кто лаял? Евреи? Молчание. Собачий юмор. Новости экрана. Вилли Биргель скачет верхом во славу Германии, Отвратительная пивная пена на губах. Элька, имя из нордической мифологии. Норны, Урд, Верданди и Скульд под деревом Иггдрасиль. Начищенные до блеска сапоги. Смерть в пилюлях. Пиво, пролитое на могилу.
2
Кородин вышел из трамвая у вокзала. Полицейский изображал из себя берлинского полицейского на Потсдамерплац. Он поднял жезл — движение по Боннской улице открылось. Все мелькало, жужжало, скрипело, звенело. Автомобили, велосипеды, пешеходы, астматические трамваи устремились из узких переулков на привокзальную площадь. Здесь катили когда-то кареты, запряженные четверкой лошадей, которыми правили королевские кучера; принц Вильгельм приезжая в университет, приближаясь тем самым на несколько метров к своему голландскому убежищу; он носил визитку, корпорантскую ленту и белую корпорантскую фуражку Саксоборуссов. Поток транспорта, стесненный строительными заборами, кабельными рвами, трубопроводами, бетономешалками, котлами с асфальтом, застопорился. Толчея, лабиринт, узел, неразбериха, паутина, символы блуждания, безумия, затягивания петли, символы нерасторжимости и путаницы; еще древние ощутили на себе это проклятие, распознали коварство, заметили хитрость, попали в ловушки, все это испытали, продумали и описали. Следующее поколение должно быть умнее, должно жить лучше. И так продолжается пять тысяч лет! Не каждому был дан меч. А какая от него польза, от меча? Им можно размахивать, можно убивать и можно самому от меча погибнуть. А чего добились? Ничего. Надо было вовремя явиться в Гордион. Случай создает героев. Когда из Македонии явился Александр, гордиеву узлу уже надоело упрямиться. Вдобавок ко всему это событие не имело никакого значения. Индию они все равно не завоевали, лишь окраинные районы были захвачены за несколько лет, и между оккупантами и местным населением развернулась оживленная меновая торговля.
А как выглядит настоящая Потсдамерплац? Проволочное заграждение, новая и весьма прочная граница, конец света, железный занавес; бог опустил его, и только один бог знает зачем. Кородин спешил к остановке троллейбуса, по-столичному гордого современного дилижанса, который развозит пассажиров по отдаленным друг от друга правительственным кварталам. Кородину можно бы и не пристраиваться в хвост очереди. У него дома в гараже стоят два автомобиля. Езда в политику на общественном транспорте, в то время как шофер с довольным и бодрым видом доставляет в школу его детей, это акт скромности и самоуничижения Кородина. С ним здоровались. Он отвечал на приветствия. Он был популярен. Но приветствия неизвестных вызывали у него не только чувство благодарности, но я смущение.
Подошел первый троллейбус. Стоявшие в очереди втискивались в дверь, а Кородин отошел назад, подчеркивая свою скромность и готовность к самоуничижению, хотя, по правде говоря, ему были неприятны (греховное чувство) эти спешащие, борющиеся за кусок хлеба люди. И вот этот воз повез людей к зданию бундестага, к министерствам, к бесчисленному множеству учреждений, и отряды секретарш, армия служащих, роты чиновников средней руки набились в него, как сельди в бочку, рыбы одного улова. Эмигранты из Берлина, эмигранты из Франкфурта, эмигранты из пещер «Волчьего логова», они странствовали вместе с учреждениями, подшитые к бумагам, их дюжинами втискивали в квартиры новых блочных домов; чуткие стены «два отделяли их кровати от кроватей соседей, за ними всегда наблюдали, они никогда не оставались одни, их всегда подслушивали, и они сами всегда подслушивали, кто пришел в гостя в угловую комнату, о чем говорили (не обо мне ли?), они выведывали, кто ел лук, кто моется так поздно в ванной, фрейлейн Ирмгард, она моется хлорофилловым мылом, видно, это ей необходимо, кто, причесываясь, засорил волосами раковину, кто вытирался моим полотенцем; раздраженные, угрюмые, унылые, обремененные долгами, разлученные со своими семьями, они находили утешение на стороне, но не так уж часто, а кроме того, к вечеру они слишком уставали, выбивались из сил; они печатали на машинке законы, надрывались на сверхурочной работе, жертвовали собой ради шефа, которого ненавидели, за которым подсматривали, которого подсиживали, которому писали анонимные письма, для которого подогревали кофе, ставили цветы на подоконник; они посылали домой гордые письма и бледные фотографии, изображавшие их в саду министерства, или маленькие снимочки „лейкой“, которые шеф щелкал прямо в бюро, ведь они работали при правительстве, они управляли Германией. Кородин, вспомнив, что он еще не молился, решил выскользнуть из общего потока и пройтись немного пешком.