Арчибальд Кронин - Мальчик-менестрель
Башенные часы на здании школы показывали двадцать минут седьмого. Я сразу же направился в кабинет отца Джагера. Он был на месте, сидел в своем любимом кресле и явно ничем не был занят, но выглядел, как мне показалось, непривычно задумчивым.
— Алек, я ждал, что ты придешь. Твоя мама получила мое письмо?
— Да, сэр, получила. Но решительно отказалась раскрыть мне его содержание.
— Хорошо, — сказал отец Джагер и улыбнулся. — Я действительно хотел видеть тебя, Алек, но не для того, чтобы обсуждать игру — это все в прошлом, а потому, что я, возможно… очень скоро уеду. — И, посмотрев на свои наручные часы, озабоченно спросил: — А тебе разве не пора уже быть на танцах?
— Чем больше я пропущу, тем лучше для меня, сэр. Я действительно ужасно вам благодарен за приз за лучшее эссе. Вы ведь знали, что я нуждаюсь в деньгах.
— Не говори ерунды! Твое эссе было на два порядка лучше остальных. У тебя в этой области особый дар.
— Хорошо, сэр, — засмеялся я. — Он пригодится мне, когда я буду выписывать рецепты. Но, ради бога, скажите, вы что, уезжаете в отпуск?
— Не совсем так. Но я буду далеко.
В комнате повисла неловкая тишина. Заметив, что он не курит свою любимую трубку, я спросил:
— Может быть, набить вам трубку, сэр?
Я частенько оказывал ему эту услугу во время наших бесед о футболе. Однако на сей раз он только покачал головой.
— Алек, мне пока стоит повременить с курением, — сказал он и, замявшись, добавил: — У меня на языке появилось какое-то странное пятно, которое может представлять определенный интерес для твоих будущих коллег.
— Что, очень беспокоит?
— Терпеть можно, — улыбнулся он. — Но в понедельник, когда приеду за результатами обследования, смогу узнать больше.
Я словно лишился дара речи. Мне не слишком понравилось то, что я услышал.
— И что, вас могут оставить в больнице, чтобы убрать пятно?
— Это выяснится на следующей неделе. Возможно, потом я переберусь на нашу базу в Стоунихерсте. В любом случае я хотел сказать тебе до свидания и пожелать дальнейших успехов в университете. Я в тебя верю, потому что у тебя кое-что есть здесь, — тут отец Джагер приложил руку ко лбу, — и здесь, — произнес он, ткнув кулаком себя в грудь. — Однако у меня нет той же уверенности относительно будущего твоего друга, — продолжал он. — У Фицджеральда в характере есть одновременно и хорошее, и дурное. Больше хорошего, очень хорошего, но в остальном… — пожав плечами, покачал он головой. — Ну ладно, Алек, тебе действительно пора бежать. Тебе уже давно пора быть на танцах, а то еще подумают, что ты уклоняешься от этого мероприятия. Я тебя провожу. Хочу зайти в церковь и побыть там немного.
Когда мы вместе подошли к дверям школы, он остановился и, крепко сжав мою руку, посмотрел мне прямо в глаза.
— До свидания, Алек.
— До свидания, сэр.
Отец Джагер повернулся и направился в сторону церкви, в то время как я медленно, нога за ногу, перешел через дорогу и грустно поплелся в гору, по направлению к женскому монастырю. Я не мог не заметить, каким трагическим было выражение глаз отца Джагера. И на то были все основания.
У него нашли рак языка с метастазами в гортани и дальше. Шесть месяцев спустя, после трех операций и адских мучений, он умер. И хотя он вел жизнь аскета, придерживаясь во всем суровых ограничений, единственная слабость, которую он себе позволял, убила его.
Должно быть, предчувствие беды возникло у меня уже тогда, когда я входил в женский монастырь. Танцы были в самом разгаре, пары сонно кружились под бдительным взглядом группы немолодых монахинь, восседавших на сцене. Десмонд выделывал замысловатые коленца, изо всех сил стараясь оживить праздник.
Танцы не входили в программу моего обучения, и все же я выбрал себе партнершу из стайки девушек, уныло подпиравших стенку, и сделал с ней пару кругов; мы старательно наступали друг другу на ноги, при этом она еще и пыхтела мне в правое ухо. Затем я передал ее с рук на руки совершенно не ожидавшему от меня такой подлости мальчику, а сам сел рядом с хорошенькой тихой сероглазой девочкой.
— Слава тебе, Господи, вы не танцуете.
— Нет, — отозвалась она. — Завтра я принимаю послушничество.
— В здешнем монастыре?
В ответ она только кивнула головой, а потом неожиданно спросила:
— Тот мальчик, что так выпендривается, и есть Фицджеральд? Тот, что решил стать священником?
— Да, в понедельник он уезжает в семинарию.
— Вы шутите! Уже через два дня?
— А почему бы и нет?
— Никогда не поверю, что можно вести себя так по-дурацки буквально накануне того дня, когда предстоит ступить на стезю служения Господу нашему, Иисусу Христу.
Я не стал отвечать, не желая ввязываться в дискуссию о поведении, приличествующем перед принятием послушничества.
— А вы, должно быть, Шеннон. Известный футболист, получивший стипендию.
— Ради всего святого, откуда вы знаете?
— Мы здесь иногда говорим о вас, мальчиках.
— Вы что, собираетесь стать монахиней?
— Да. И тут уж ничего не поделаешь.
Я не мог не улыбнуться, услышав такой восхитительный ответ, и мы стали очень мило беседовать, но она неожиданно сказала:
— Наверно, мне пора идти.
— Так быстро! А ведь мы только-только начали друг другу нравиться…
Она вспыхнула, отчего стала еще привлекательней.
— Вот потому-то и пора… Ты начинаешь мне нравиться больше, чем хотелось бы. — С этими словами она встала и протянула мне руку: — Спокойной ночи, Алек.
— Спокойной ночи, дорогая сестренка.
Я проводил ее глазами в тайной надежде, что она обернется. И она действительно обернулась, посмотрела на меня долгим взглядом, а потом, потупившись, вышла из зала.
Я тоже решил уйти, но в этот момент сестры, сидящие на сцене, дружно поднялись при появлении очень старой, почтенного вида монахини, которая, тяжело опираясь на палку, шла в сопровождении молодой монашки. В центре сцены тут же появилось кресло, в которое и уселась старая дама.
Танцоры мгновенно застыли на месте, поскольку то была не кто иная, как сама мать-настоятельница. Ласково посмотрев на присутствующих, настоятельница вполне отчетливо произнесла:
— Не мог бы юный Фицджеральд подойти ко мне?
Десмонд, проворно забравшись на сцену, поклонился, встал прямо перед старой монахиней, чтобы привлечь ее внимание, а потом опустился перед ней на одно колено.
— Ты тот самый ирландский мальчик, который поет?
— Да, преподобная мать-настоятельница.
— Отец Бошапм говорил мне о тебе. Но сначала, мой дорогой Десмонд, я хочу заверить тебя для восстановления твоего же душевного спокойствия, что я не получала образования в Борстальском исправительном заведении, которое, как тебе, похоже, известно, находится неподалеку от Итона.
Десмонд густо покраснел, а монахини на сцене захихикали. Небезызвестное письмо, несомненно, стало и здесь предметом шуток.
— Прошу простить меня, преподобная мать-настоятельница. То была дурацкая шутка.
— Ты уже прощен, Десмонд, но мне все же придется наложить на тебя епитимью, — произнесла мать-настоятельница и после короткой паузы продолжила: — Я старая ирландка, до сих пор скучающая по своей родине, на которую ей не суждено вернуться. А потому не мог бы ты сделать мне одолжение и спеть одну, только одну, ирландскую песню или балладу, чтобы утолить мою тоску по дому?
— Конечно, могу, преподобная мать-настоятельница. С превеликим удовольствием.
— Ты знаешь песню «Тара»? Или «Сын менестреля»?
— Я знаю обе.
— Тогда пой.
Она закрыла глаза и приготовилась слушать, а Десмонд сделал глубокий вдох и начал петь, исполнив сперва одну, а потом и другую балладу. И никогда еще он не пел так хорошо.
Молчит просторный тронный зал,И двор порос травой:В чертогах Тары отзвучалДух музыки живой.[15]
Он на битву пошел, сын певца молодой,Опоясан отцовским мечом;Его арфа висит у него за спиной,Его взоры пылают огнем…Пал он в битве… Но враг, что его победил,Был бессилен над гордой душой;Смолкла арфа: ее побежденный разбил,Порвал струны он все до одной.«Ты отвагу, любовь прославлять создана, —Молвил он, — так не знай же оков.Твоя песнь услаждать лишь свободных должна,Но не будет звучать меж рабов!»[16]
Живая картина, достойная кисти живописца! В окружении монахинь старая, очень старая мать-настоятельница, которая сидит с закрытыми глазами, откинувшись на спинку кресла, а возле нее — светловолосый голубоглазый юноша с лицом ангела, рвущий сердце своей песней.
Когда песня кончилась, все так и остались стоять, не шелохнувшись, пока мать-настоятельница не проговорила, глотая слезы: