Григорий Канович - Местечковый романс
Когда к полудню июньское солнце просто разъярилось и от жары некуда стало деться, Пинхас увидел вдалеке каурую лошадь, запряжённую в двухколёсную повозку с прицепом, которая неожиданно возникла из летнего марева. Это и была долгожданная полевая кухня. Она съехала на обочину, и к ней тут же гуськом потянулись измотанные зноем и долгой ходьбой солдаты.
— Шагом марш за мной к Павлику, — весело скомандовал наш сердобольный опекун — гранатомётчик Фёдор Проскуров. — Поспешите, товарищи евреи, пока другие всё до самого донышка не выхлебали.
Как только мы приблизились к уже растянувшейся очереди к повозке, на которой стояли пузатые алюминиевые котлы с вожделенными щами, сверху послышался неясный тревожный гул. Он с каждым мигом усиливался и приближался. Небо какое-то время ещё оставалось словно выстиранным, нестерпимо синим, без единого облачка, но вдруг эту первозданную благостную синеву разрезали немецкие бомбардировщики, летевшие к дороге, по которой, не успев подкрепиться, брели красноармейцы и прибившиеся к ним беженцы не только из Йонавы, но и из других обречённых еврейских местечек.
— Воздух! Воздух! — во всё горло выкрикивал молодой офицер — видно, командир отступающей части.
Колонна рассыпалась. Солдаты кинулись к густому орешнику в надежде укрыться в его зарослях и переждать начавшуюся бомбёжку.
Мама схватила меня за руку, и мы вместе с отцом почему-то пустились за ней к стогам сена на лугу, зарылись в него с головой, словно спрятались в бункер.
Грузный Пинхас и Селькинеры рысью бежали вслед за красноармейцами к орешнику, чтобы схорониться в гуще низкорослых деревьев или можжевеловых кустах, куда солдаты, расстегивая на ходу ремни, ещё совсем недавно бегали справлять нужду.
До сих пор для меня остаётся неразрешимой загадкой, как моей маме в те гибельные минуты могла прийти в голову счастливая мысль искать защиты не в орешнике, а в чистом поле, в одном из стогов высохшего сена… Её рискованный расчёт на то, что в таком немыслимо уязвимом убежище мы скорее останемся живы, чем в другом месте, полностью оправдался. Отряхиваясь от страха и от пыли, мы вышли из этого стога целые и невредимые. Немецкие асы не тронули ещё не свезённое в риги крестьянское богатство, потому что сочли бессмысленным тратить бомбы не на противника, а на жуков-сеноедов.
Взрывы бомб долго сотрясали придорожный орешник и заросшие высокой травой овраги.
Немцы хозяйничали в небе, не встречая сопротивления. Кроме винтовок Мосина и автоматов, у отступавших пехотинцев не было никакого подходящего оружия для ответного огня по «юнкерсам» и «месершмиттам». А из винтовки, сколько ни пали, только ворон в орешнике вспугнёшь, да и сам, чего доброго, подставишься, невольно попадёшь под прицел.
Израсходовав весь боезапас и удовлетворившись результатами налёта, лётчики развернули свои машины и покинули небо.
Результаты бомбардировки и впрямь были ужасающими. Треть отступавшей воинской части и примкнувших к ней беженцев на развороченную дорогу не вернулась.
Убитых никто не хоронил. Их тела, изуродованные, разорванные немецким железом на куски, остались лежать в орешнике и в терпко пахнущем можжевельнике. Над разбросанными там и сям трупами со зловещим карканьем кружились неизвестно откуда налетевшие вороны — вечные свидетели ухода человека из жизни. Их громкие крики были подобны нескончаемому поминальному плачу.
Мама и отец с надеждой озирались по сторонам, стараясь зацепиться взглядом за каждую знакомую фигуру, движущуюся к дороге, посреди которой растекалась внушительного размера лужа постных солдатских щей, но тех, кого они так жаждали увидеть, в доступном их взору пространстве не было — ни балагулы Пинхаса, ни семьи Селькинеров из Белостока, второй раз пытавшейся спастись от верной гибели. К сильно поредевшей колонне медленно, не глядя друг на друга, как с кладбища, в скорбном молчании брели уцелевшие во время бомбардировки солдаты, чтобы снова встать в строй. За ними тянулись беженцы.
Неужели Господь Бог не уберёг Пинхаса и Селькинеров? За какие грехи Он наказал этого чудаковатого, бесхитростного Фёдора Проскурова? Почему обделил его своей милостью — не вернул на родину, в его Осиновку, где Фёдор сбросил бы шинель и форму, снял поношенные кирзовые сапоги, нагишом плюхнулся бы в речушку со странным названием Быстрая Сосна и в честь победы опрокинул бы вместе с сёстрами Клавой и Фросей стакан огненной «Московской»?
Офицер уже готовился скомандовать оставшимся в живых «стройся!», как вдруг из орешника вышел сапожник Велвл, а за ним Эсфирь и шестилетний Мендель.
Отец вскинул вверх руки и от нахлынувшей радости принялся размахивать ими, но Велвл на это почему-то никак не отреагировал. Прихрамывая, он медленно продолжал идти по сухой колючей траве, как по терниям, к дороге.
— Чует мое сердце, случилось что-то неладное, — тяжело вздохнула мама.
— С чего ты взяла?
— Раз Велвл не ответил на твоё приветствие, значит, на то есть причина.
— Пинхас? — предположил худшее отец.
— Наверное. Они же, как видишь, все живы. К счастью, не пострадали.
Когда чета Селькинеров с Менделем подошла поближе, мама по заплаканному лицу Эсфири поняла, что с Пинхасом действительно случилась беда.
— Вот и мы, — сказал Велвл, но обниматься с нами не стал. — Побывали в гостях у безносой. Чудом из этого ада ноги унесли. Без единой царапины…
— Радуйтесь! Смерть вас, слава Богу, отпустила, — с облегчением выдохнул отец. — А что с Пинхасом?
Велвл помолчал и сдавленно сказал:
— Его смерть, к сожалению, не отпустила. Если бы Пинхас не вздумал перебежать от одного укрытия к другому, более надёжному, то, может быть, ему бы и не размозжило осколком голову и он пришёл бы сюда вместе с нами, — промолвила Эсфирь и поёжилась, словно от холода. — Кончились все предсказанные в Писании времена — время сеять и время жать, время жить и время умирать… Настало время хоронить и плакать. Страшно и стыдно, когда убитых нельзя предать земле, ведь голыми руками могилу не выроешь. Я Менделю закрывала глаза, чтобы он, не приведи Бог, при виде мёртвого Пинхаса не онемел от ужаса.
Эсфирь задохнулась от этих слов и снова заплакала.
— Мы листьями вытерли с его лица кровь, — поспешил на помощь жене Велвл. — Тело накрыли сухими ветками, попросили у Пинхаса прощения и зашагали к дороге, к вам и к своим защитникам. Побоялись отстать…
— Да будет благословенна его память, — сказал отец.
— Наш Пинхас отправился к своей лошади, — горько усмехнулся Велвл Селькинер. — Велика утрата, но надо жить дальше, — добавил он и двинулся вместе с нами к заканчивающей построение колонне. — Будем ждать прихода Избавителя — Машиаха, который воскресит всех мёртвых — и ломовых извозчиков, и их лошадей. Всех.
— Только не немцев! — воскликнула Эсфирь и погладила сына по голове.
Когда колонна красноармейцев и притулившиеся к ней беженцы вошли в Режицу, уже начало смеркаться. Город встретил нас неправдоподобной тишиной, как будто никакой войны и не было. Режицу окружали огромные холмы, смахивавшие на допотопных мамонтов. Казалось, дома примостились на их могучих спинах. С холмов веяло приятной, бодрящей прохладой.
— Немцы на пороге, а отсюда вроде бы никто никуда не убегает, — сказал отец. — Или евреев тут сроду не было?
— Пока, видно, не убегают. Высиживают свою беду. Ждут, когда она вылупится. Но мы здесь останавливаться не будем, — пригасила его осторожные надежды не склонная к преувеличениям мама.
Не отделяясь от солдатской колонны, мы прошли по Режице до вокзала и решили переночевать в зале ожидания, а назавтра, дождавшись какого-нибудь товарняка, добраться до узловой железнодорожной станции — Двинска.
Я и Мендель от усталости валились с ног и сразу уснули на вокзальных скамьях. Наши измученные родители дремали сидя.
Утром отец отправился в город на промысел — добывать пищу, прихватив на всякий случай отрез английской шерсти. Были у него и рубли, но продавцы их не брали уже в Йонаве. Оказалось, что и тут, достаточно далеко от линии фронта, лавочники на эту терпящую поражение валюту смотрели косо, чуть ли не с откровенным презрением, и не желали её принимать, предпочитали серебро и золото, которые хороши при любой власти.
Ни серебра, ни золота у отца не было, но ему удалось поменять отрез на три буханки ржаного хлеба с тмином и несколько кругов ливерной колбасы. Пайки, которые отец выдавал на обед, были разные: детям — кусок побольше, взрослым — поменьше, но никто не роптал. Все надеялись, что в Двинске рубль устоял, и ждали попутного товарного состава.
Поезда ходили редко.
Зал ожидания смахивал на тюрьму без решёток и надзирателей, с той лишь разницей, что никто из беженцев не знал, к какому сроку он приговорён. Ни мы, ни Селькинеры не отчаивались, верили в удачу — машинист сжалится и подберёт нас.